И дождь свистел сквозь молнии кривые:
тяжелый,
электрический,
степной.
Зловещи были стрелы огневые
над узкою младенческой спиной!
Такое вдруг желание настало —
бежать за ним,
бежать всю даль пути
и от грозы —
во что бы то ни стало —
испуганного мальчика спасти…
Но что это?
Дороги прояснились:
ни ветра, ни метели дождевой…
Я спал в снегу.
И мне фиалки снились.
И милый сын. И домик под Москвой.
Неясное душевное томленье
щемило сердце сонное. И я
открыл глаза.
Свинцовая струя
свистит вдоль штыкового острия:
идет в атаку третье отделенье!
Октябрь 1940 г.
Европа
Еще томятся матери и дети
в напрасном ожидании отцов.
Они не лгут, что света нет на свете,
Что мир ужасен — душен и свинцов.
Гуляет в странах, вырвавшись из плена,
драконом бронированным война.
И вздрагивает слава Карфагена,
когда, пред сталью преклонив колена,
мрут города и гибнут племена.
Солдаты умирают на рассвете
за тыщи верст от крова и семьи.
Томятся дома матери и дети,
гремят в Восточной Африке бои.
И где-то там под солнцем полуденным,
ад проходя и бредя словом «рай»,
худой солдат, в походах изнуренный,
сорвал кольцо
с гранаты невзначай.
Осколочная сила просвистела!..
Идут солдаты Африкой тоски.
Лежит в пустыне взорванное тело.
Его заносят жгучие пески.
И вот сейчас, когда легко солдату
лежать в песках, освистанных свинцом,
Европа мне напомнила
гранату
со снятым
неожиданно
кольцом!
1941 г., канун войны
22 июня 1941 года
Роса еще дремала на лафете,
когда под громом дрогнул Измаил:
трубач полка —
у штаба —
на рассвете
в холодный горн тревогу затрубил.
Набата звук,
кинжальный, резкий, плотный,
летел к Одессе,
за Троянов вал,
как будто он не гарнизон пехотный,
а всю Россию к бою поднимал!
1941 г.
«Нет, нас на колени вандалов орда не склонит…»
* * *
Нет,
нас на колени вандалов орда
не склонит,
чтоб вечно глумиться над нами.
Становимся мы на колени тогда,
когда, отстояв от врагов города,
целуем
родное гвардейское знамя!
21 августа 1941 г.
Предсказание
Усталая,
но гордая осанка.
И узелок дорожный за спиной.
Гадала мне гречанка-сербиянка
в Саратове на пристани речной.
Позвякивали бедные мониста
на запыленном рубище ее.
Она лгала.
Но выходило чисто.
Я слушал про свое житье-бытье.
И делал вид, что понимаю много,
хотя она мне верила с трудом.
тут было все:
и дальняя дорога,
и беспокойство,
и казенный дом,
тут были встречи,
слезы и свиданья,
и радости, и горечь женских мук —
все,
без чего немыслимо гаданье
в такие дни на пристанях разлук.
Во всем я видел правды очень мало.
Что слезы — ложь,
что встречи — соврала,
а то, что буду жив, —
она узнала,
и, что домой вернусь, —
права была.
Саратов, осень 1941 г.
Письмо
Когда ты девочкой была,
я знал тебя по памяти.
И ты в душе моей жила —
в моей охранной грамоте.
Ты сном была в моей судьбе.
И это ли нелепости,
что я хранил тебя в себе,
как в осажденной крепости?
И я, поверь мне, никому
ни капли не завидовал —
тому, кто лгал тебе,
тому,
кто удочки закидывал.
Я слепо верил: ты моя…
(Мне больше ль было надобно?)
Так верят в песню соловья,
когда она предсвадебна.