Друг мой Критик был известным специалистом по Горькому и автором множества работ, оттого отпустил чёрные вислые усы. Он был Горький, если не принимать во внимание его рост.
Я стал писать об одном лысом формалисте и тут же облысел.
Поэтому путешествие тем путём, в конце которого герой наш умер, не развлекательная прогулка.
Я, правда, надеялся, что вчетвером мы справимся с этим без особых потерь.
И чудо было явлено в самом начале: мы сразу же соединились в единое целое, будто детали затвора.
Через пару дней я осознал себя стоящим около маленького автобуса в странной местности за Киевским вокзалом, где с одной стороны — величие сталинского ампира, красота лепнины и основательность былых времен, а с другой стороны грохочут поезда и лязгают железнодорожные механизмы.
Я ждал попутчиков и немного волновался: уходя из дома, всегда думаешь о том, что забыл. Отправляясь в странствие, ты понимаешь, что уже не вернешься прежним и тебя старого всё равно немного жаль. Рвётся какая-то невидимая пуповина, и параноик-путешественник навроде меня всегда страдает, взял ли он казённую подорожную, если таковая имелась, не забыл ли где, как Ийон Тихий, любимого перочинного ножика, не осталась ли на подзеркальнике бритва.
Настоящий сюжет начинается в тот момент, когда всё оставлено, забыто и никакой надежды обрести этот скарб нет. У Василия Аксёнова есть рассказ про искусственный глаз его отца — я вообще-то считаю, это лучшее, что написал Аксёнов, но это так, к слову.
Этот глаз остается в стакане, когда отца уводят, — он арестован, а глаз остался на свободе. Потом человек без глаза скитается где-то, как дервиш, потом, добравшись до родного города, спит. Он спит, а в стакане, как мокрый водоплавающий зверь, сидит его глаз.
Шкловский, когда писал большую книгу о Толстом, мимоходом обмолвился о древнем романе, который обычно построен на возвращении. Герой всегда прав, потому что возвращается. Немало он стран перевидел, шагая с винтовкой в руке, немало проездился по Руси и окрестностям, и не было у него горше печалей, чем быть от дома вдалеке. Он входит в дом и, разумеется, с размаху бьётся лбом в притолоку.
Дело в том, что он подрос за время странствия.
Он помнил, что в юности проходил через эту дверь не нагибаясь, а теперь стал выше.
И вот я впрок, с размаху, стукнулся лбом об автомобильное железо над дверцей. Вздохнул и, отдуваясь, как жаба, полез внутрь поместительного автомобиля, пристроился там сзади и стал ждать, когда мы поедем.
Там уже сидел Краевед.
Краеведа я уважал: через сто лет на маленьких деревенских церквях где-нибудь в глубине России будут висеть таблички: «Про этот храм Краевед ни разу ничего не сказал». Я вполне допускаю, что таких церквей всё же обнаружится не одна, а две.
Краевед был человек деликатный. Любви в нем было столько, что он жалел мёртвые камни, и камни от этого как-то приободрялись.
По дороге мы подобрали Директора Музея. Директор был кругл (но не круглее меня), бородат и похож на пирата с серьгой в ухе. Есть такие люди: всмотришься в них и сразу понимаешь, что это начальник.
Я и сам как-то приходил в его музей. Там белели колонны, журчали фонтаны, слонялись по дорожкам брачующиеся, женихи затравленно озирались, а худосочные невесты с завистью смотрели на круглые перси греческих богинь. Да что там персики — арбузные груди нависали над парковыми дорожками.
Друзья мои давно состоялись в своих занятиях и были даже знамениты, будто выдуманные французом мушкетёры.
Но эта история не про былые века.
Это история про Путь и Шествие — название я украл у собственной, уже написанной книги, но с совершенно другим сюжетом. И теперь надо было заставить себя написать историю пути Толстого из Ясной Поляны и шествия моих друзей по этому остывшему следу в промозглом ноябре.