— Это был человек, заслуживавший сострадания и неприспособленный к жизни, — так звучал ее диагноз, — но, безусловно, одаренный.
Мы поднялись наверх в рабочий кабинет.
На письменный стол Вильяма молодцы в национальных костюмах водрузили вазу с нарциссами — намек на известнейшую поэму поэта. Я увидел что-то непоследовательное, однако в буклете стояло «there's more to Wordsworth than Daffodils».[91]
Жанет продолжала петь дифирамбы, я слушал ее вполуха и просматривал книжные полки на противоположной стене. Письменные приборы, портмоне, портреты, даже коньки — настоящий шкаф реликвий.
Аптекарь написал на этикетке черной тушью «Кендал блэк дропс». И эти три слова вызвали в моем воображении картину с обезображенным лицом. Лоб покрыт черными пятнами, глаз почти не видно из-за одутловатых щек. Так выглядел Колридж по возвращении с Мальты. Лауданум изменил его — даже Дороти не сразу узнала поэта.
«Никогда прежде, — пишет она Саре Хатчинсон, — я не испытывала такого шока, как при взгляде на него…»
Кресло-качалка в углу так называемой комнаты сестры Вордсворта было, несомненно, подделкой, даже несмотря на заверения Жанет. Но тем не менее я сразу же увидел Дороти, сидящую в этом кресле. Это было в сентябре 1833 года на Ридал-Маунт. Дороти парализовало от страха. На коленях (не столько для видимости, а скорее из-за беспомощности) у нее лежали журналы, которые туда привезла ее семья. Дороти была не в состоянии даже почувствовать очки, которые ей вложили в руку. Собачка, сидевшая у ее ног, чучело или живая, теперь не скажет никто — приносила для нее самой меньше пользы, чем для художника С. Кротвэйта, которому на этой картине особенно хорошо удался чепец старой дамы.
Почему я не остановился, а побежал вслед за Жанет и остальными экскурсантами? Но тем не менее я замер на пару с моим страхом перед комнатой для гостей. А что, если за дверью окажется та самая комната?
— Если ты не будешь целиком и полностью принадлежать мне, — сказала Дороти из-под своего чепца, — то я поиграю тебе и твоей женушке на нервах, по крайней мере с наставлениями.
Такого Дороти не могла сказать. О да, это точно был мой голос. Во всяком случае, Жанет повернула свою черепушку, схватила меня за руку и повела наверх к витрине. За стеклом стоял гарантированно оригинальный чайный сервиз семьи Вордсвортов. На воображаемом экране я увидел Вильяма в движении, в стиле раннего немого кино, который бросился в ноги Дороти.
— Прости меня! — кричит он, а на экране появляется кадр с его словами: «Прости меня ради всего святого! Прости, что я завладел твоей женственностью. Выходи замуж, пожалуйста, выходи замуж!»
В следующем эпизоде журналы Дороти приклеиваются к подошвам его ботинок. Вильям падает на спину, пытается отодрать их от ног, чтобы отнести своему издателю. Но с подошв с ужасной болью сходит кожа и начинает струиться кровь прямо на семейный пол Вордсвортов. Дороти садится на колени и вытирает пол своим чепцом, потом рвет блузу на тряпки, чтобы перебинтовать раны Вильяма.
— Смотрите спокойно все, что хотите, — говорит Жанет, держа меня при этом за мочку правого уха, — мы вернемся за вами, когда придет время.
Я немного вспотел, делая первый шаг в комнату для гостей. Все остальные были уже там. Жанет перечисляла всех именитых гостей. Я же приклеился к штукатурке еще в прихожей. Услышав имя Саути, я все еще медлил, а Де Квинси прозвучал для меня как сигнал для старта. Я втиснул свой жир через дверной проем, открыл глаза…
Ничего. Конечно. Ничего похожего. Даже ни одной детали из моих снов, не говоря уже о трапециевидной форме комнаты.
— И наконец. — сказала Жанет, — здесь бывал сэр Вальтер Скотт, создатель Айвенго, желанный гость в этом доме. Нигде во всей Англии он не чувствовал себя так хорошо, как здесь.
— Сам он, правда, — сказал я, пародируя интонацию экскурсовода, — думал немного иначе.
И хотя я считал абсолютно дурацким использование эффекта внезапности, тем не менее я не упустил такой возможности и ткнул носом рассерженную общину Вордсворта в историю посещений Скотта.
— Ваш Вордсворт, — вешал я, — бесспорно, самый одаренный среди прочих заурядных современников Самюэля Тейлора Колриджа, жил по принципу plain living but high thinking,[92] что сказывалось как на милых и простых стихах, так и на скудности его трапезы. Особенно на той, которая для британцев означала свет в их тарелках, — на завтраке.
Вовремя сделанная пауза — и я уже привлек их внимание.
— Сэр Вальтер же, наоборот, любил обильную пищу.