Выбрать главу

Иродиада поднялась с подушек и встала рядом с мужем:

— Действительно, дорогой, зачем же медлить! Позволь нашему гостю оказать тебе эту маленькую услугу, тем более, что, по уверению Бен — Бара, у него в таких делах есть опыт…

Произнося эти слова, женщина улыбалась, но не Антипе, и даже не асмонею, а мне, и улыбка ее была тонкой, как бритва, и жалящей, как укус кобры. Перед глазами у меня все плыло. Из потерявшего четкость цветового пятна выступила Соломея и, заслонив собою мать, подала мне серебряный поднос. В другую руку Бен — Бар уже вкладывал обоюдоострый короткий меч. Приобняв дружески за плечи, повел меня к выходу из зала:

— Живописуя твои подвиги, я все несколько преувеличил, но, между нами говоря, ты ведь в жизни действительно шел по трупам! Пусть не буквально, пусть иносказательно, так лиха беда начало! От Предтечи ты уже отрекся, теперь дело за малым… — похлопал меня поощрительно по плечу. — Не парься, Глебаня, смотри на вещи проще! Все эти интеллигентские ужимки и чистоплюйство придуманы для оправдания неудачников… — по-отцовски заботливо заглянул в глаза. — Ну а если кишка окажется тонка, я приду тебе помочь!

Сквозь бойницу на галереи в зал заглядывала взошедшая над Махероном луна. Я смотрел на нее и думал, что пропал, совсем пропал. Нить жизни истончилась, но не в том было дело. Что значит такая малость, как сесть в лодку Харона, в сравнении с перспективой очутиться в вечности в компании Пилата! Он распял Христа, я отрубил голову Его Предтече: славные мы с Понтием ребята, незлобивые, а если что и напроказили, то исключительно под давлением сложившихся обстоятельств!

Бег моих диких мыслей прервал увесистый пинок под зад. Солдат не слишком церемонился, но повторять приглашение ему не пришлось, я уже спешил вниз по узкой лестнице. Выронил тяжелый поднос, он с грохотом заскакал по ее ступеням и, ударившись о камни пола, покатился по коридору.

Звук вернул меня к действительности, если этим лукавым словом можно назвать то, что со мной происходило. Свет факела выхватывал из темноты запертые на засов двери. Второй факел торчал из стены в том месте, где коридор делал резкий поворот. Шум пиршества сюда не долетал, в подземелье царила тишина. Чувства мои обострились до предела. Держа меч наготове, я двинулся неслышно вдоль камер. Все они, насколько можно было судить, стояли пустыми. Завернул с опаской за угол. В дальнем конце коридора виднелась уходившая вверх вторая лестница и рядом с ней бочка, скорее всего, с водой.

В первой же клети, куда я заглянул, сидел прикованный к стене человек. В падавшем из окошка под потолком свете луны я узнал Иоанна. Белый квадрат на каменном полу подполз к его ноге в старой, изношенной сандалии, Предтеча молился. Когда тяжелая дверь скрипнула, Креститель повернул поросшую буйным волосом голову и посмотрел в мою сторону. В глазах его не было ни страха, ни интереса, худое лицо оставалось спокойным:

— Ты пришел меня убить?

Если в голосе Иоанна и прозвучало недовольство, то лишь тем, что я помешал ему обращаться к Богу. Но и с этим Креститель готов был смириться:

— Что ж, делай быстрее, что задумал! Людям дается время совершить предначертанное, по его истечении пребывание среди живых лишено смысла. Мое время истекло. Я старался спрямить пути Господа, удалось ли это, судить Идущему за мной…

Ни манерой говорить, ни видом Иоанн не напоминал того одержимого, которого я видел на холме над Иорданом. Передо мной сидел усталый, погруженный в свои думы человек. Речь его была тиха, взгляд печален, но твердость, с которой он смотрел в глаза смерти, осталась не поколебленной.

Бросившись к Предтече, я упал перед ним на колени:

— Я пришел тебя освободить!

На сухих, растрескавшихся губах Иоанна появилась тихая улыбка:

— Зачем?.. Я крестил Иисуса, Он рассказал мне о том прекрасном и справедливом мире, в котором люди будут жить в радости и любви. Не будет ненависти и зла, не будет зависти и порока. Христос умолчал лишь о том, что для спасения человечества нужна искупительная жертва, но это знание живет во мне давно. А ты зачем-то хочешь меня спасти…

Я смотрел на Предтечу и сердце мое разрывалось от боли. Грех это, великий грех: проговориться слепому, что любимая его уродлива. Еще больший грех сказать идущему на смерть, что его жертва напрасна. И не только его, но и самого Иисуса, и всех тех, кто шел за Ним через века, с радостью кладя голову на плаху. Мир любви и справедливости так и не наступил! Что ни делали святые подвижники, человек остался жалким и эгоистичным животным, способным ради собственной выгоды извратить великое, опошлить светлое и растлить чистое. Две тысячи лет прошло — две тысячи! — а ничего не изменилось!