За мрачной ночью человечества пришла Эллада. Со страниц книги поднялось солнце. Прежде чем научиться думать, люди учились улыбаться. Курилова вдоволь потешили картинки эллинской космогонии. В лавровых рощах резвились розовопятые богини; на высокой центральной горе пировали с выдвиженцами и родственниками здоровенные мужики, Гомеровы игрушки, боги-выпивохи, боги-жулики и военного звания боги. С наивной и беспечной точностью была разграфлена вселенная, и только Харон, перевозчик на иной, безветренный берег, омрачал веселое повествование об Элладе. От румяного животного хаоса отслоилось первое грустное познание самого себя. Познав улыбку, люди научились пугаться ее утраты. Незнакомый с бытовым строеньем древности, Курилов представил себе Харона на русский образец. С круглым щербатым лицом, в солдатских обмотках, Харон сидел на корме дырявой ладьи, подстелив под себя рядно, скручивал махорочную ножку и вонял; облезлая армейская манерка — вычерпывать, что натечет из щелей,— валялась у него в ногах. Курилов захлопнул книгу и, как был, в шлепанцах и без гимнастерки, стукаясь о стены, отправился пить боржом.
Темный чад образа преследовал его до ночи. Что ж, такой аккомпанемент соответствовал цели поездки. По существу, Курилов возвращался на похороны. Он торопился отдать последний поклон человеку, с которым прожил двадцать три честных, ничем не возмущенных года. Эта женщина дружески заботилась о нем, это была его последняя хорошая женщина. Нетрудно было вообразить, как вслед за длинным ящиком пойдут они вместе с Клавдией; она еще жестче сомкнет губы и ни слова не промолвит ни о чем. За тридцать с лишком лет подпольной работы она хоронила и не такое! Садный гриппозный ветерок понесет им в лицо бумажки и пыль... Он позвонил сестре еще с вокзала. Бранливым голосом она упрекнула его за опозданье. Катеринку сожгли накануне. Подробности были обычные. Кроме того, у Клавдии шло заседанье; она положила трубку. Оба знали, впрочем, что в тот же день встретятся в столовой партийного комитета.
Она присела к его столику просто, точно виделись еще вчера. Пахло едой, все спешили. И опять Клавдия не сообщала ничего о последних днях Катеринки. Молча они хлебали борщ. Дальше их меню раздвоилось; сестре запрещено было мясо. Курилов изредка взглядывал на Клавдию, на ее сухие, по-птичьи тонкие, точные в движеньях руки, на ее волосы, стянутые в тугой и маленький, как, бывало, у земских учительниц, пучок. Она не стригла волос, чтобы не следовать моде; вместе с тем она укладывала их так плотно, как будто боялась, что в ней заподозрят женщину. Тютчев был несправедливо зол, утверждая, что она напоминала Фукье-Тенвиля. Возможно, острослов имел в виду желчную и резкую прямоту знаменитого прокурора, но не желтое, кабинетное его лицо. Обращала на себя внимание моложавая свежесть впалых старухиных щек.
— Что всматриваешься, приглянулась?
— Как мало меняешься ты, сестра. Ты как русская баба. Они бывают только трех возрастов: десяти, двадцати трех и пятидесяти лет. И перемена происходит сразу, в один день.— Он заметил ее иронический взгляд и каким-то сложным путем перекинулся на другое.— У меня были занятные встречи в эту поездку.
Она подняла глаза и ждала.
— Во-первых, я отыскал Протоклитова... кажется, сына того генерала, который, помнишь, в разное время судил нас обоих.
— Председателя судебной палаты? — Она не удивилась: борьба в стране еще не была закончена. Лицо ее осталось равнодушным. И не то чтоб примирилась, но просто мстить отпрыску врага за преступления целой политической системы не пришло ей в голову.— Ну, и что он?
— Он у меня в депо. По всей видимости, неплохой работник. На чем-нибудь сорвется, конечно... Буду с ним говорить на днях. Любопытно, сохранились ли у сына длинные желтые отцовские зубы.
— О, зубы Протоклитова! — И жесткая улыбка шевельнула рот Клавдии.
Алексей Никитич долго смотрел на котлету, точно не понимая ее назначенья.
— Потом Омеличева встретил. Он обходчик на путях... назвался другой фамилией: тоже новая жизнь! Мужик прокис, но рана еще гноится. Кстати, ты не получила писем от Ефросиньи?
— С чего она станет писать мне?
— Все-таки сестра...
— Не дразни меня, Алексей.— И заговорила не прежде, чем допила свой кисель.— Что же ты о ней ничего не спросишь?
— Все понятно, Клаша. Мне жаль Катеринки. Прищурив глаза, сестра смотрела куда-то мимо Курилова.
— Жаловалась накануне, что так и не показал ты ей ледохода...
Она попросила довезти ее. Собственный ее старинной системы автошарабан не выходил из ремонта. Они пошли к выходу. Толстяк в чесуче, хохотавший с приятелем, значительно поубавил веселья,— Клавдия не терпела любителей советского анекдота. Официантка почтительно посторонилась в дверях. Не видные под длинной юбкой, чуть поскрипывали на старухе башмаки. В машине она сказала в пространство перед собою:
— ...будешь жениться?
Нет, у него просто не было времени подумать об этом!
Она пояснила:
— Вам не сидится в этом возрасте.
— Я так полагаю, что для Катеринки это теперь безразлично, а?
Сестра не любила, когда против нее употребляли ее же оружие.
— Лицо у тебя нехорошее. Устал?
Нет, не усталость! Но вот навалился урожай, а дорога не успевает оборачивать порожняк. За десять последних суток набралось двести шестьдесят случаев несвоевременной подачи паровозов. Из пятисот вагонов, пригнанных в Улган-Урман под хлеб, шестьдесят два процента без крыш, а в двадцати на вершок угольной пыли. Машины по выходе из ремонта имеют до семидесяти дефектов. У директора паровозоремонтного завода татуировка на руке в виде двуглавого орла... «С некоторого времени поезда ходят по моим собственным нервам». Но все это вышло бы слишком длинно в перечислении. И он сказал только, что схватил простуду, наказанный за ребячество прокатиться на площадке паровоза.
— Надо беречься. У тебя и пальто холодное,— упрекнула Клавдия.
— Ничего, у меня пуговицы на меху.
Она поняла его шутку так, как ей хотелось.
— Ну, рада за тебя. Ты хорошо держишься.— И, не дожидаясь подтвержденья, захлопнула за собою дверцу авто.
ЖМУРКИ
Куриловы жили уединенно,— друзей они не видали подолгу. Все это были люди, раскиданные по периферии: Курилова чуть не ежегодно перебрасывали с места на место. Два больших кольца сделал он вокруг столицы, прежде чем получил свое последнее назначенье. Как и большинство куриловских современников, друзья узнавали новости друг о друге единственно из газет. Одно значительное и постороннее обстоятельство заставило их в эту пору съехаться в Москву. Тотчас по возвращении Алексея Никитича они наперебой звонили ему на службу. Они торопились услышать его голос, не убавилось ли в нем бодрости после Катеринкиной смерти. Впрочем, никто не спрашивал ни о чем, а Курилов избегал отвечать на незаданные вопросы. Самых близких приятелей он спроваживал на один из ближайших выходных дней. Пускай, пускай пошумят они в его огромном опустелом доме!
Ничего не изменилось там, но самое эхо комнат стало иное. К пустоте в квартире он привык и раньше, но теперь еще не изведанная пустота прошла совсем рядом. И хотя, уходя из жизни, Катеринка не оставила следов по себе, как в зеркале, куда так часто и испытующе гляделась в начале болезни (и всегда муж посмеивался: вдруг стала заботиться о красоте), все здесь напоминало о ней. По существу, ему нечего было делать дома, но в служебном кабинете не на чем было спать. Он возвращался сюда только ради кровати. По счастью, он никогда не страдал бессонницей.
За этот срок образ покойницы как бы тинкой заволокло. И только один человек дальними, окольными путями напомнил ему о Катернике. Однажды он вошел к Курилову без доклада и чумазыми кулаками оперся в стол.
— Моя фамилия Протоклитов. Вы вызывали меня, начальник.
— И даже дважды!.. У меня создалось впечатление, что вы избегаете меня.
— Это неверно, незачем! Я вернулся в Сакониху час спустя после вашего отъезда,— с достоинством и без подобострастия объяснил он.— Я слушаю вас, начальник.