Нотка приказания, которого нельзя ослушаться, звучит в ее голосе. Она имеет великое право на это. В подробностях, словно читает по операционному журналу, Илья излагает обстоятельства несчастья, и мертвый, ноздреватый снег скрежещет под его ногами... Самая операция прошла благополучно, но через два дня, ночью, лигатура прорезала перевязанный сосуд. Кровотечение вызвало нарастающую слабость, коматозное состояние и конец. Лизе требуется особая точность, и он не скупится на медицинские термины, объясняющие бессилие врачей.
— ...но почему же она прорезала этот сосуд?
— Видите, ткань была разрушена патологическим процессом. Она утеряла эластичность...
— Я верю вам, Илья.
— Вы были очень привязаны к этому человеку?
— Я не знаю... но Курилов никогда не упрекал меня за молодость!
Они проходили длинными улицами, и ей казалось, это те же самые, где когда-то она бегала босоножкой. Провинциальные города — все родня и в чем-то разненькие. В этом доме, где сапог гиганта на заборчике, умерла мать. У тети Шуры огонек: наверно, проверяет ребячьи диктанты, старенькая. На освещенном окне, у которого любил сидеть Закурдаев, стоит бутылка; видимо, этот номер по традиции занимают пьяницы. Собор налево стоит маленький и облезлый: около него идет сейчас приемка свиных кож. И вот наконец тот знаменитый овраг!..
Оползни подобрались к самой скамейке; Лиза останавливается у края. Молодой, рожками вверх, как бы на спину положенный, месяц придает всему пронзительную весеннюю новизну. Смутная гряда снега мерцает на дне лилова той бездны. Тишина — как льдинка, ее сломаешь даже шепотом. И давняя горечь полузабытой репки внезапно обжигает Лизин язык. Второй акт жизни закончен, и как хорошо, что главное еще впереди!
— Вот и все, Илья. Теперь нам надо проститься. Я не хочу, чтобы нас видели там вместе. По-видимому, еще не доросла до того, когда становится безразлично, что говорят о тебе люди...— И уходит навсегда, не. пожав руки, не дав сказать ему ни о чем, очень легкая, прозрачная, не оглядываясь.
Илья Игнатьич возвращается на станцию. Он вспоминает, как и сам он сначала не умел ничего. (Делал операции и мысленно засматривал в книжечку.,. И только война доставила молодому хирургу громадную и жестокую практику.) Он думает о себе, но только к концу пути начинает понимать, что прозевал самое ценное, что давалось ему в руки,— юность женщины.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
...Летним вечером однажды, после долгого перерыва, ко мне пришел Пересыпкин, и я обрадовался, как если бы сам Алексей Никитич, живой и помолодевший, навестил меня. Именно через Курилова произошло наше знакомство, и первое Алешино посещение относилось ко времени, когда он только приступал к изложению причин и обстоятельств возникновения его дороги. Он врывался ко мне торопливый, задиристый, весь в шипах мальчишеских противоречий... На этот раз он заявился молчаливый, сосредоточенный в себе, и ничто не могло расшевелить его. Мне показалось, что он влюбился вторично.
— Меня перекидывают, кажется, на нефть! — сообщил наконец Алеша.
Если только не предстоящая разлука с друзьями,— значит, необходимость забросить свою историческую работу огорчала его. Новая область деятельности неминуемо содержала в себе и новые заботы. Я напомнил ему, что реки нефти, как и вагоны Волго-Ревизанской, как и все потоки товаров, народов и идей, неизбежно текут туда же, на куриловский Океан. Мой намек был понят без дополнительных пояснений... да и самая работа над историей дороги оказалась для Алеши своеобразным университетом. Видимо, ему становилось уже тесно в пределах одной Волго-Ревизанской. Угадав механизм малых преступлений, он заохотился подарить людям развернутую эпопею о мировом железнодорожном деле, богато иллюстрированную вставными историями Спиридонов Маточкиных всех времен и народов.
— ...она должна называться — Потомок оглядывается на прошлое! — признался он смущенно.
Я стал расспрашивать его о спутниках Курилова, и он рассказал мне о вторичном, почти эпическом приезде Биби-Камал на свадьбу сына, о смешных превращениях Зямки, на которого уже последнюю свою привязанность перенесла Клавдия Никитична, о неудачном сватовстве долговязого Шамина, об отказе Лизы и об аресте начальника черемшанского депо... Речь зашла также о Похвисневе, свидания с которым так давно добивался Алеша. Его рассказ ставит меня в затруднительное положение перед друзьями, согласившимися прослушать эту книгу до конца.
После возвращения из Черемшанска юный историк собрался наконец навестить своего свидетеля. Он не хотел уличать или допрашивать, а только взглянуть в линялые его глаза: не сохранилось ли там на донышке какого-нибудь отражения случая на Пене... Он отыскал дом, и вошел, и позвонил, ему отпер жилец-водопроводчик с намыленной щекой. Алеша спросил о Похвисневе, и тот отвечал, что никогда здесь такого и не числилось. Волнуясь, Алеша привел все его приметы, но жилец продолжал отрицательно качать головой. «Гулькин у нас есть, тоже пенсионер, но бывший кассир. А такого, как вы назвали, не значится!» Номер дома и квартиры совпадали с записанными у Пересыпкина. Водопроводчик сердился, мыльная пена сохла у него на щеке. Потрясенный Алеша ушел ни с чем. Должно быть, незаметный старик так же незаметно и убрался из жизни в свое бесследное небытие...
Остаток времени мы потратили в прогулке на Океан, какую я неоднократно, бывало, совершал в обществе Алексея Никитича.
Мой юный гость также бывал склонен иногда заглянуть за эту плотно приспущенную занавеску,— и мы вышли за пределы тесной прокуренной комнаты и дождливой июльской ночи. По существу, мы вышли втроем: Алексей Никитич находился с нами, потому что с выходом из настоящего его реальность становилась теперь не меньше нашей... Мы миновали сотни расплывчатых, еле нарисованных на будущем событий- мы посетили в эту ночь десятки замечательных своей историей городов, которых еще нет на свете. Резвясь, как мальчишки, мы играли с Алешей в этом, самом громадном, просторе вселенной, и тень Курилова, подобно горе, возвышалась над нами. Мы поднимались на эскалаторах в высокую башню, где обитал со своим архаическим электронным телескопом седоволосый чудак. Мы мешали ему шарить по безднам его магическим пучком, расстраивая ему волну, и он комично относил это за счет усиления космической радиации. Внезапным стуком в окно мы будили школьника, заснувшего над уроком о сражении при Шанхае; ребенку скучно было зубрить об эпохе капиталистов, которые представлялись ему чем-то вроде человекоедовлестригонов («Яшная выдумка!..» — сказал бы Зямка). Мы взбирались на надземную пристань, откуда как раз отчаливало в Южное полушарие летучее сооружение, не определимое словами: оно не имело ни газовых колбас, ни несущих плоскостей, ни шумных воздушных винтов. Озабоченные деловые люди располагались на ночлег, и мы постыдились беспокоить их расспросами о счастье. И наконец, по молчаливому сговору, мы посетили новую мать веселых земных городов, Океан.
Была непогодная ночь, когда мы вошли в него. Стояла пора дождей на этом побережье. Планета зябла. Над головой, в вершинах высоких деревьев, скреблись друг о дружку жесткие, как бы металлические листья. Из гавани донесся вой сирены, адресованный ночным кораблям. Дыхание древнего века послышалось мне в соединенном шуме прибоя и ветра. Все спало...
Внезапно дождь усилился, и мы принуждены были войти под сень деревьев. Где-то рядом с нами пряталась парочка; та же девушка, которую бессчетное количество раз встречал Курилов, тянулась губами к кому-то в сумрак, и вот я различил на светящейся струе фонтана ее тонкий, напряженный и девственный силуэт.
Но, точно ощутив на себе наши ревнивые взоры, они прервали шепот. Мы мешали им...
Алеша сурово толкнул меня в бок, приглашая убираться отсюда. Я оглянулся в последний раз, и уже никого не увидел в тени. Влюбленные всегда владели волшебным свойством растворяться в шелесте деревьев, в лунном свете, в запахе ночных цветов, когда требуется укрыться от постороннего любопытства... И хотя наши москвошвеенские пиджаки промокли до самых плеч, мы выступили из-под укрытия и молча пошли по дороге, неминуемой для всех, кто выходит из дому в непогоду.