Выбрать главу

После чая Арсентьич прощается. На праздники он уезжает к своим, на Урал. Они уходят от меня в прихожую. Мне слышно, как старый литейщик журит ученика за вчерашнее хвастовство биографией и тут же хвастается сам, что завод вышлет на станцию за ним машину. («О-отличная машина!») Наверно, лицо его при этом застенчиво морщится. Курилов берет его голову в руки, никто их не видит, они колют друг друга усами. Арсентьич очень стар. Крепче, еще крепче целуй своего друга, Курилов. Больше вы не увидитесь никогда!.. Старик бранится, шумит и хлопает дверью. ...Мы смотрим в окно. Дом высок. Если прижаться щекой к наличнику рамы, из куриловского окна виден краешек Кремля. Он сутулый и какой-то небольшой сегодня. Пасмурно, хоть и подморозило за ночь. Черный гигантский локон от близкой электростанции тянется к линялому золоту кремлевских куполов. Порхают снежинки и долго выбирают место, куда упасть. Идет зима, и прохожие на улицах, наверно, пахнут нафталином. Я узнаю среди них Арсентьича по желтому фанерному баульчику, спутнику его путешествий. Старик лихо вбегает на мост. Он торопится к блюмингу и к птицам. Его перегоняет ящичник. Два разных размеров ящика у него в руках, а третий, самый большой, на голове.

— Похоже на чертеж Пифагоровой теоремы, — говорю я, но Алексей Никитич не отвечает.

Нам видно обоим: прислонясь к перилам моста, Арсентьич пропускает мимо себя Пифагоров макет. Потом старик раздваивается: один вскочил на ходу в трамвай, другой завернул за угол дома, где кино. Огромная, с планер, ворона падает с крыши и по ветру виражирует перед окном. Ей зыбко и зябко. И сразу, точно черный капюшон надевают на город, все исчезает под ее крылом.

— Хорошее утро, — говорю я. — Пройдемся!

— Где мы остановились в прошлый раз?

— Мы начали строить дорогу через пустыню. Мы довели ее до станции Улу-Мергень. Остаток мы пройдем пешком: там недалеко. До Шанхая три с половиной тысячи километров, десять минут ходьбы!

И мы вступаем в громадное песчаное пространство. Караван людей и машин уходит в бескрайнюю даль перед нами. Алексей Никитич жалуется, что его оглушает говор лопат и кирок. У вас слишком трезвое и нечуткое ухо, товарищ!.. Всмотритесь, еще невиданные дорожные комбайны стелют путь на ваш Океан. Они идут громадной очередью, кажется — самой тяжестью оплавляя пески и оставляя готовую, уширенной эмерсоновской колеи, трассу позади себя. Они жуют все под собою — старую монгольскую кумирню и кости двугорбого животного, павшего когда-то в песчаной буре. Визжат гусеницы, и гремят экскаваторные цепи. Зной и смрад стоят в тени этих чернорабочих драконов. Это похоже на пахоту, и пласт весь в слепительных стекловидных гребешках. Нам некого расспросить о причинах спешки и об источниках этой фантастической энергии. Мы помешали бы этим осатаневшим людям. Они разговаривают междометиями, как в атаке. Сжалясь над моим недоуменьем, Курилов кричит мне в ухо шестилетней давности новость о социалистическом Китае. Он все-таки настаивает на кирках, потому что этот упрощенный способ прокладки на целую пару десятилетий приближает наши события. Между нами происходит очередная распря... Впрочем, все это требует дополнительных пояснений.

Моя дружба с этим человеком выгодно отличалась от обычных отношений повседневного приятельства. Изредка мы сходились для шутливых, воображаемых путешествий за пределы видимых горизонтов. (Строитель нашего времени образуется из мечтателя[1], а искусство жить всегда слагалось в основном из умения глядеть вперед.) Нам было по пути до самого Океана. Мы вылезали на редких остановках познакомиться с людьми, которых нам не дано увидеть никогда. Некоторые занятные вещи были подсмотрены нами в эти часы. Когда не хватало глаза и прозорливость поэта равнялась проницательности политика, мы пользовались и вымыслом. Он служил нам зыбким мостком через бездну, на дне которой — неизвестно в какую сторону — шумит поток.

Это было трудно потому, что, разумно планируя историю, всегда приходится оставлять кое-что на долю случайностей, гениев и дураков. Наши догадки неизменно носили оттенок спешки и неполного знания, но пусть опровергатели исправят наши ненарочные ошибки. Словом, это была наша с ним шахматная игра, а школьный глобус с продранными материками и морями служил нам шахматной доской. Все лучшее в этих партиях принадлежит Алексею Никитичу; мне же лишь неточности, побрякушки образов и упущения, неминуемые при пересказе. Мы изымали себя из настоящего; мы уничтожали эту подвижную перегородку между будущим и прошлым, и тогда оба эти небытия приобретали одинаковую убедительность. Мы выходили в четырехмерный мир; все становилось нам доступно, и внятной была удивительная единовременность событий. Я малодушно рвался вперед, к воротам сада, о котором так по-разному мечтали лучшие дети земли; мне хотелось прорваться сквозь кровь и пламена неминуемых несчастий, но мой насмешливый Вергилий непреклонно вел меня через все потрясенья, что размещены в узловых пересечениях истории. Иногда мы забирались так глубоко, что уже не хватало мудрости определить, что добро и где зло. Но на ближней дистанции, когда начался предпоследний тур мировых войн, мы с глубокой горечью мирились с ролью созерцателей, хотя там часто пригодились бы здоровье и силы двух лишних солдат. Я сожалею также, что нет у меня куриловского дара ясных и-точных построений. Так, я не смогу восстановить в памяти, в какой хронологической последовательности произошли восстания венгерских и галицийских крестьян, поддержанных социальной революцией в центре Европы, но помнит сердце, как пылко откликнулось им на Сьерра-Неваде; и пока соседняя держава торопливо, всеми юбками, тушила и топтала этот человеческий пожар, обжигавший ей бока, она получила смертельный нож в спину от своего другого недремлющего соседа.

Дальше началось неописуемое рукоприкладство. Все народы, в обход их согласия, были впряжены в каторжный плуг, перепахивавший карту планеты. Никто не смог бы сказать, чего было больше в этой нечеловеческой трагедии: величия или низости. (И как хорошо, что самое спасительное свойство памяти — забывать!) Эти войны были длинны и опустошительны. Самый ужас их со временем вырождался в гнетущую скуку. Их прологи начинались по правилам бандитской дуэли, потому что демон войны покровительствует тем, кто первым схватится за пистолет. Сражения походили на клубление первозданного расплавленного вещества, и поражала способность человеческого сознанья выдерживать даже такое испытание. Наконец стало так жарко, что потребовалось скинуть совсем потрепанный фиговый листок буржуазного гуманизма. (Кстати, эта штука была изобретена еще в ту пору, когда полевая пушка не делала и выстрела в минуту!) Были превзойдены устарелые рекорды Навуходоносоров и Васильев Болгароктонов, Хулагу и Альб, Махмудов всех номеров и Омаров. Появились вожди, утверждавшие, что полезно, по обычаю долгобородых предков, сожрать в бою дымящееся, кровоточащее сердце врага. Бывали случаи, когда враждующие страны в одну ночь обращались в кладбища и трупные бочонкообразные черви становились единственным населением благословенных долин. Были примеры, когда ночь заставала двух вооруженных друзей-держав на шумном банкете, и потом одна с легкой дрожью изумления просыпалась в брюхе другой. Кратковременные передышки и мирные сны капиталистического процветания не обманывали уже никого: дьявол любит казаться ласковым. Время от времени начинались эпидемии бегства в Советский Союз, и требовались заградительные кордоны на границах, чтобы остановить поток одичавших людей из полыхающего дома. Старая эра умирала трудно, и древнее ложе земли содрогалось под нею.

Азию постигли наиболее крутые перемены. Великая желтая страна, которая века защищалась лишь бездорожьем да непротивленьем бронированному злу, сама схватилась за упущенные поводья судьбы[2]. Это горемычное место колониальных грабежей и бессовестных накоплений подверглось почти физической переплавке. Громадный народ, никогда не знавший, сколько его есть, сдвинулся с места. Еще ни разу в истории закон численности не играл такой роли. Судя по легендам, которые мы застали пятнадцать лет спустя, великий национальный полководец[3] проверял наличность своих повстанческих полчищ испытанным способом Чингисовой матери. Он всходил на гору, и если все до горизонта заполнялось живою, колеблющейся лавой, он считал, что войска его в целости. Такой и установился расчет: первый круг неба, второй, пятый... Нельзя было придать какие-нибудь более регулярные подразделения этой тьме разгневанных людей. Ян-Цзы дал знак, и они двинулись в поход. Облака летучего лёсса, хуанту, заслонили солнце. Народные певцы вскричали, плача, что Ван-Суйе-Ян-Цзы скомандовал ночь, чтобы поработители не подсмотрели с неба. Сперва много лет бились внутри страны, а потом перешли на границы. Самым кустарным образом подвергалось избиению все, что спускалось с воздуха или высаживалось с моря. Карательная коалиция, куда, за исключеньем Советского Союза, вошли все, вплоть до мелких залетных пташек, отступила. Беззаветный героизм всегда сопутствовал освободительным войнам, но в особенности это сказалось в стихийной атаке китайского народа. От века умевший работать, видеть историческую цель и презирать опасность, он не считал трудодней в свою героическую десятилетку подъема[4].

вернуться

1

— Неверно, литератор,— поправил меня Курилов.— Строитель осуществляет не мечту, а железную необходимость!

Я охотно согласился с ним.

вернуться

2

Одна восточная держава окончательно заглотнула Китай и даже перенесла на материк столицу, но кусок был громаден, он взорвался, и чрево расползлось по швам, и организм изменил свою социальную форму. Случилось это, разумеется, не сразу, и можно было по частям наблюдать этот поучительный процесс.

вернуться

3

Этот миньжэнь, человек из народа, происходил с порожистых верховьев Ян-Цзы-Киянга, и в просторечии все называли его именем великой китайской реки

вернуться

4

Стремясь объединить свою культуру с западной, молодой Китай и выстроил ту дорогу на северо-запад, которую мы по¬сетили с Куриловым в начале главы. Так как проблема водных коммуникаций между Востоком и Западом была затруднена пиратством неприятельских армад, таскавшихся по океанам, потребность в этой внутренней магистрали окончательно созрела.