Протоклитов пообещал и, стремясь закрепить дело дружбы, осведомился, кто станет испытывать машину. Высокий широкобровый юноша в замасленной, с графитовым глянцем спецовке выступил вперед. Это был единственный в Черемшанске механик из татар, только что переведенный с левого крыла на правое. Его звали Сайфулла, ему было не больше двадцати пяти. Он доводился каким-то дальним родственником Бадрутдину Зиганшину, комиссару мусульманского батальона, погибшему, по слухам, в башкирском восстании под Белебеем. И правда, Сайфулла походил на своего легендарного родича: те же рост и матросская осанка, та же гордая, всегда примкнутая подбородком к груди голова, те же острые, с желтинкой, чуть исподлобья ястребки-глаза. И, может быть оттого, что Протоклитову довелось однажды повстречаться с Зиганшиным, он недолюбливал и этого красивого и мужественного человека. Ребята ждали слова от начальника.
— Ну, поздравляю, Сайфулла! — и даже угостил папироской.— Расти большой, умей хозяйствовать, не промахивайся...— И вдруг спросил мимоходом, что тот станет делать, если лопнет дышло в пути.
Таких вопросов не задают бывалому машинисту: широкие, как у его кочевых предков, брови Сайфуллы сомкнулись у переносья. Волнуясь, он заговорил, и с первых же слов стало видно, что о таинствах парораспределения он имел несколько смутные понятья. Глеб кивал одобрительно и стряхивал пепел с папироски. Потом он протянул руку юноше, и все тело Сайфуллы повело застенчивой и благодарной улыбкой.
— Вот хорошо, вот хорошо, начальник! — бормотал он, роняя на пол кусок наждачной бумаги.
Ребята разбрелись, а юноша все стоял посреди дымящихся луж, опустив глаза на свои растопыренные, в копоти и ржавчине, пальцы. Жар недавней радости проходил; сквозь спецовку, надетую поверх рубахи, добирался утренний озноб. Татарин поднял голову и увидел машину, владыкой которой становился. Детская мечта сбывалась, но иным представлялся теперь паровоз, чем в сновидениях крестьянского мальчонки. Он глядел на эту груду умно и отчетливо организованного металла, когда-то подавлявшую его воображение, и, казалось, наспех и в уме повторяя все, что знал о паровозе.
В каменных выемках под крышей жили упитанные деповские голуби. По-воробьиному тесно они сидели на кирпичных выступах, покрытых парчой инея, и болтали что-то — наверно, о новых и новых хлебных эшелонах. Сайфулла рассеянно слушал их воркотню, напоминавшую о давних мальчишеских увлечениях. Громадный путь отделял его от прошлого. Вдруг он схватил шкурку с пола и принялся оттирать свежую рыжеватинку на буферной тарелке.
РАЗГОВОР С ПРОШЛЫМ
Кормилицын ждал Глеба, пристроившись на его койке.
Она была жестка; сквозь одеяло прощупывались щелеватые доски. Он оперся локтями в колени и так сидел, закрыв лицо руками. Часов у него не было, и неизвестно, сколько времени он высидел так, в безделье и забытьи. Он отдыхал от путешествия, от Зоськи, от самого себя... Дом был двухэтажный. Время от времени двигали стулья наверху, и Кормилицын, вздрагивая, всматривался в тесовый, гладко выструганный потолок. Он почувствовал голод и обошел комнату в поисках еды. В некрашеном стенном шкафчике, аккуратно сложенные, лежали нитки, пуговицы и всякая обиходная мелочь холостяка. Стопка книг по паровозному делу возвышалась на подоконнике; Кормилицын машинально полистал их. Третьим сверху оказался томик Ленина с красным матерчатым корешком; он напуганно, как от огня, отдернул руку. В незапертой плетеной корзинке под койкой хранились новые суконные штаны, белье и сверху, совсем на виду, револьвер. Холодок вороненой стали почему-то вызвал в памяти образ Зоськи и ее нового, громадного во всех своих частях любовника. Вещь почти прилипла к руке, потребовалось усилье воли, чтобы стряхнуть ее назад. Других тайников здесь не было. Комната казалась пустыней, ни зеркала, ни соринки... Все это соответствовало представлению Кормилицына о его приятеле. Это было лишь временное, по дороге к возвышению, пристанище Глеба; и здесь-то, на перекрестке двух дорог, суждено было им встретиться. Оба не имели вещей при себе; Глеб оттого, что подымался в гору, а Кормилицын — торопясь вниз, в долину блаженных. Так называлось на их давнем интимном языке последнее место назначения для всякого кожаного мешка с душою.
Тем временем за окном прояснилось. Дым спадал, и в небе призрачное, почти намек, объявилось солнце... Гость начинал сердиться. В самом отсутствии Глеба мнился ему заведомый и хитрый план: сократить до предела время близости. И так велика была все же его привязанность к Протоклитову, что разом простил ему недобрые догадки, едва тот вошел. С любовной и смущенной улыбкой он следил, как тот громадными ломтями резал хлеб и взламывал консервные коробки. Дополнительно Глеб извлек из кармана горсть конфет и бутылку водки, окончательно рассеявшую подозрительность Кормилицына.
— Я доставил тебе хлопот, Глебушка?
— Пустяки, присаживайся, будь гостем. Меня задержали, извини.
— У тебя неприятности в депо?
— Нет... но все горланят о борьбе, убеждают друг друга и забывают, что в атаку ходят молча. И прежде всего надо гаркнуть басом этой равнодушной шпане: хочешь жрать досыта, хочешь жить в теплом доме, исполняй свое дело как следует. Я бы их поставил на место, да руки у меня коротки, Евгений!
И он со злой откровенностью распространился на эту тему, а Кормилицын почти восхищенно кивал ему, с точностью зеркала подражая его лицу.
— Ты умный, Глебушка. Ты умеешь выразить то, о чем я только подумаю. И ты любил всякое дело исполнять по совести. Но не кричи, вокруг чужие люди.— Он показал на потолок.— Там все стулья двигают... ничего это? Я теперь раскусил твой намек насчет письма... ты уж извини по дружбе! Кстати, что же ты, так без женщины и живешь?.. Обходишься? — И собрался было сделать соответственный жест, но испугался внезапного блеска в глазах Глеба,— Я хотел сказать — без семьи?
— Да, я один. Ты пей, пей... я в депо пообедал! — И это прозвучало, как «напивайся скорее!».
— А сам не хочешь со мной? Ну, не настаиваю. Значит, за нашу встречу, милый старик! — сказал хрипло, от нахлынувшего чувства, гость. И выпил, и, видно, застряло где-то; он провел ладонью по горлу, как бы продавливая слишком крупный глоток, и сидел оглушенный, со сконфуженным и подпухшим лицом.— Я уж еще налью, можно?
Глеб пристально изучал своего гостя. Это был только скелет прежнего богатыря, наспех обтянутый нездоровой, нечистой кожей. И какой-то дьявол неутешного горя надоумил его сверх того отрастить эти унылые поповские космы.
— Ты основательно пьешь, Евгений?
— Нет, изредка... чтоб отрегулировать организм. Понимаешь, увидел тебя, и ожило все, что закопано под нами. Вот мы ходим, и шаги наши гулко отзываются в их гробах, а? Так выпьем за них, которые слушают сейчас нашу беседу... Тебе не нравится, что я бубню?
— Нет, отчего же... ты мой гость. Только ты закусывай, закусывай!
— Так за вас, мертвые, погибшие нежеланной смертью! — сипло провозгласил он куда-то в пространство и высоко поднял руку, и, точно взорвалось в нем вино, поморщился, и опять потянулся к бутылке, но посовестился и спрятал руку под стол, и сидел, левой рукой пощупывая несуществующую бородку. (Видимо, в самом начале новой жизни завел себе бородку, но сбрил в минуту просветленья, а привычка осталась.)
Глеб молчал; он сам вызывал свое прошлое на поединок, и оно выкинуло ему эту кость из могилы, и он следил, прищурясь, как содрогается на ней какой-то уцелевший мускул. Пряча глаза от друга, Кормилицын копался в консервной коробке перочинным ножом.
— Это лещ? — спросил он, тяготясь молчанием Глеба.
Похоже было, что вопрос разбудил Протоклитова.
— Кто ты теперь?
— Кто? — и захохотал униженно, постыло и визгливо. — Да как и ты, просто беспартийная шатия...
— Но ты... порядочный человек?
— Я не убиваю и не граблю...
— ...Сидел в тюрьме?
— Да. У меня нашли при обыске полковое знамя. Плохо спрятал, дурак я...
Глеб вопросительно поднял глаза; Кормилицын никогда не служил в пехотных частях.
— Откуда оно у тебя?
— Мне дал его на сохранение покойник Ферапонтов... Помнишь его?
Еще бы не помнить это приплюснутое снизу, мясистое, как у кита, лицо (и там, в смуглой мякоти его подразумевались косоватые глаза). Имя это пользовалось понятной и заслуженной ненавистью у красных.