Выбрать главу

И вот теперь горе, казалось, со всей планеты, поселилось в ее доме: сын, которого она так ждала, с таким трудом вынашивала, в муках родила, растет уродом. И чем он становится старше, тем отчетливее проявляются его физические недостатки. Правая ножка у него короче левой, пальчиков на ней только три. Голова неимоверно крупная, едва держится на дистрофической шее, нос и глаза перекошены, нижняя губа рассечена. Мальчику несколько месяцев, а он не издает ни звука, лишь изредка из него вырывается шипящий свист.

Что явилось причиной уродства? Женя смотрела на сына, и глаза застилали слезы. Она беззвучно плакала, роняя тяжелые слезы на спеленатого младенца, и боязливо утирала их, когда домой возвращался муж, резко изменивший свое отношение к ней после рождения сына.

Придя с работы, он целые вечера то просиживал в гостиной, опустившись в глубокое кресло, угрюмо молчал, отказывался ужинать, то пускался в крикливые поиски причин неудавшегося отцовства и семейного счастья. И что более всего обидно — не жалел Женю, а косвенно обвинял ее в уродстве сына.

— Не ты ли виновата в уродстве нашего сына?

— С чего ты взял, Толя?

— Ты что не видишь, сколько во мне силы и здоровья?

— Я вижу, Толя, но я не виновата. Ты на меня кричишь, потому что больше не любишь, а, скорее ненавидишь, — и молодая женщина в страхе ожидала от него побоев или того, что однажды он не вернется с работы, и она останется одна со своим несчастьем. Но и она чувствовала, как в ее душе происходит перемена: не находила более ничего, чем бы могла пожертвовать ради мужа, хотя раньше была готова на все. Неужели любовь тает льдинкой, лежащей на солнце.

В вечера молчания Евгения боялась скрипнуть половицей, хлопнуть дверью или брякнуть посудой на кухне. В мертвой тишине накрывала на стол и робко приглашала мужа к ужину. Иногда он сидел, не шелохнувшись, иногда тяжело поднимался с кресла, шел на кухню, недавно им самим старательно отделанную кафелем и обклеенную веселыми обоями, обставленную гарнитуром, в тяжком молчании съедал пищу и уходил на свое место в кресло, жег сигарету за сигаретой.

Евгению угнетала тишина. Убрав посуду, она всякий раз садилась тут же на стул, уткнувшись в передник, беззвучно плакала. Сначала долго, с обилием слез, затем все короче и с сухими глазами. Покормив сына грудью, уходила спать, долго лежала, прислушиваясь к действиям мужа без надежды на то, что он придет к ней в постель и согреет ее своим дыханием и лаской. Было невыносимо тяжело сознавать, что он не придет, а так же мучается за стенкой на жестком диване.

В крикливые вечера ей было легче, но она страшилась того, что муж однажды побьет ее, хотя не представляла своего Толю свирепым. Ей было легче от тех придирок Анатолия, какие он находил, и благодаря которым между ними шел диалог, в сущности, представляя собой жесткую ругань. Но как бы там ни было, а она могла ответить на его обвинения своим несогласием. И все же она до смерти не забудет тот вечер, когда он не на шутку сорвался.

— Вон полюбуйся, пацаны во дворе натянули сетку и гоняют мяч, — не говорил, а кричал Анатолий в коридоре, снимая обувь. — Васек наш, никогда этого не сможет сделать.

Подхлестнутая словами мужа, Евгения машинально глянула в окно и увидела играющую детвору, и комок обидных слез подкатился к горлу.

— Ну почему у нас не такой ребенок как у всех? Ты виновна в его уродстве!

Евгения остолбенела. Кастрюля с водой, которую она собиралась поставить на газ, выпала из ее рук, загремела о пол, вода растеклась по кухне. Гром кастрюли привел в ярость Анатолия, он, все более распаляясь, закричал:

— Вот видишь, какая ты дистрофичная, даже посуду в руках удержать не можешь, на ровном полу спотыкаешься, как худая кляча, а еще туда же — рожать!

Это был предел копившегося страха, отчаяния, горя в их несчастной семье, и, достигнув вершины терпения, лавина раздражения и злобы, опрокинув чашу любви, устремилась вперед, размывая слабую смычку еще остававшихся каких-то теплых чувств, скорее слабой жалости, и ничто былое уже не имело никакого значения, и те обязательства, данные влюбленными, не стоили теперь и песчинки — все уничтожило негодование, вызванное уродством сына.