Еле узнали казаки своих товарищей. Поскидали шапки и, спилив колы, в молчании зарыли вместе с трупами.
Постепенно казачьи ватаги отстали от неуловимо уходившего Девлета. Лишь одна ватага все гналась за ним. И она настигла его, и в отчаянной сече схлестнулись казаки с башибузуками. Тут увидел Гаврюха, как рубится, гикая, высоко вздернув рассеченную бровь, Богдан Брязга, Ермаков побратим. Казаки вели бой так, чтобы отсечь Девлет-бея от его людей. Он не хоронился за своими, с бешеным воем он вынесся вперед, на казаков, когда увидел, что отступать поздно. И его завлекали, дразня, до тех пор, пока, смешавшись, кидая позади себя раненых и мертвецов, не поворотили коней и не кинулись врассыпную его люди, оставшиеся без начальника. И все же его не смогли взять. Он убил нескольких казаков, подскочивших к нему, и поскакал на арабском коне, опережая преследователей.
После долгой скачки Девлет огляделся. Конь шатнулся под ним. Тогда он бросил отслужившего коня и приложил ухо к земле. Земля молчала. И Девлет подумал, что вот он вовсе один в степи.
Но он не был один. Был казак, не потерявший его следа. И конь этого казака тоже пал.
Когда Девлет остановился, этот казак сделал круг около него. И голод, и жажда равно мучили обоих. Казак этот был тонок и худ, ни ружья, ни лука не осталось у него. Но с бесконечным терпением, терпением самих степей, продолжал он свою охоту за силачом.
Девлет петлял, он то шел нетвердым шагом, то останавливался.
Казалось, у него не было цели. И, потаенно следя за ним, так же петлял казак.
Снова на то же место в степи вернулся Девлет. У круглого усохшего болотца он сел, пригнувшись, как заяц. Взлетела стайка птиц, вспугнутая ползущим казаком. Девлет почти не шевельнулся, только поправил длинное ружье между коленями. Казак закричал, как кричит в лугах птица выпь, и бесшумно, по-змеиному, опять отполз в сторону. Медленно он очертил дугу, – она привела его в тыл болотца.
Так они провели долгие часы: один – оцепенело сидящий, другой – изнывающий от жажды, подвигающийся вершок за вершком. За кочками он увидел бритый затылок турка под шапкой, вдавленной посредине так, что бока ее подымались, как заячьи уши.
Тени ползли по степи. Ночь облегчит внезапное нападение, но легче и потерять во тьме того, за кем шел казак неотступно вторые сутки. Но лучше ли, хуже ли будет ночью, – казак понял, что ждать до ночи у него недостанет сил.
С хриплым криком он вскочил. Петля аркана рассекла воздух.
Он рванул аркан, когда петля легла вокруг могучей шеи турка. И странно безропотно, будто готовый к этому, рухнул Девлет.
– Гаврюха пал лицом вниз, он лизал и сосал болотную землю. Ночь он не сомкнул глаз, сидя на корточках возле скрученного молчащего Девлета, в чьих зрачках волчьими огоньками тлел отблеск звезд.
Утром казаки подобрали Гаврюху и его пленника.
И молча, как тогда, когда погребали замученных на колах, смотрели теперь казаки на виновника казачьих мук, на Девлета, который пожигал станицы, младенцев вздевая на пики, и никогда не ведал жалости и пощады. Кто полонил его, тому следовало и порешить: должно отвердеть казачье сердце и стать как камень к врагу.
Гаврюха взял в руки отрубленную голову. Она казалась очень маленькой, очень легкой, – и, удивляясь самому себе, Гаврюха понял, что никак ему не связать этот предмет с той настоящей, ненавидящей головой, которую Девлет сам положил на камень…
В станице Ермак обнял и поцеловал в губы Рюху и в первый раз сказал: – Илью, отца твоего, знал.
И вдруг усмехнулся чему-то своему:
– Хотел батыром стать, да на волос не вытянул Илья: до бабы слаб был. Гляди!..
А Баглай-исполин повесил на шею парню ладанку с вороньими костями, чтобы жил он сто лет, как ворон.
Через год казаки основали город Черкасы, в шестидесяти верстах от Азова вверх по Дону.
Но и в задонских степях по утрам золотом горела и полыхала Алтын-гора на краю неба, и было до нее так же далеко, как и в то тихое утро у молчаливой белесой реки.
Было слышно, как проскакал во двор через ворота конь, как на его ржанье откликнулось заливистое, тонкое, басовитое, игривое ржанье изо всех углов двора, как следом спрыгнул с коня дородный всадник и как он хозяйственно похаживал, спрашивал, распоряжался, кричал, с удовольствием пробуя силу своих легких, и ему споро, охотно отвечали мужские и женские голоса.
В горнице было опрятно, просторно, сквозь окна узорно падал косой вечерний свет на шитые рушники, висевшие на голубоватых, с синькой беленных стенах, откуда-то доносился вкусный дух жареной снеди, и с ним смешивался свежий запах воды, листвы и молодых цветов, лившийся снаружи. Хлопнула дверь; быстрой упругой походкой вошел красавец в однорядке, русая, с рыжинкой, борода его, казалось, развевалась от стремительного движения.
Он увидал ожидавшего человека и тотчас, с довольным изумлением, приветствовал его, наполнив горницу раскатами своего голоса, и, хотя был человек невзрачен, в сермяжном зипуне, усадил его в почетный угол.
Человек завел разговор и, поклонясь, попросил снастей – на Волге рыбку половить.
Так он сказал по обычаю, но Дорош ответил не на слова, а на мысли, и громкий голос красавца в однорядке, как и каждое движение ладного тела, говорили, что хозяйственно-хлопотливая его жизнь радостна и прочна, что скрываться и вилять ему нечего и незачем утишать голос, раз его бог таким дал, – "вот он весь я!”
Дорош сказал, что гульба казаку не укор, что каждому своя голова советчик.
С любопытством, улыбаясь, поглядел на гостя:
– Простора ищешь?
И гость, тоже улыбнувшись, ответил:
– Всяк ищет простора по силе своей.
– Аль на Дону не красно?
– Бугаю красное – тошнехонько, – ответил гость и опять как бы в шутку.
За окнами раздался топот, крики, смех. Работники гнали в ночное дворовый скот.
– Сила! – сказал Дорош. – Думаешь, и я, молод был, на гульбу не хаживал? Да только вот она где – сила!
Гость мирно согласился:
– Коньки гладкие.
– Эти вот? Этих для домового обихода держу. Табунов моих ты не видел. На дальних лугах лето целое, на медвяных травах. Человека не подпустят, зубами разорвут, не кони – звери лютые!
– Голяков бы к тебе в науку…
Дорош весело захохотал.
– Хмельной колобродит: раззудись плечо, горы сворочу. А проспится – пшик своротил. Жизнь – она такая, какую кто похочет.
– Конешно, – поддакнул гость. – Котельщик гнет ушки тагану, где похочет.
Ничего не ответил Дорош, только вдруг лукавым шепотком, потянувшись к уху гостя, спросил:
– В царевой службе не служил ли ты? На ливонской войне под Ругодивом?[7] И под городом Могилевом?
Гость отстранился.
– Не корю, что ты! – успокоил Дорош. И с той же лукавой настойчивостью продолжал: – Величать-то тебя как? Слышу: Бобыль. Слышу: Вековуш. И впрямь, векуешь бобылем. Корня пускать не хочешь…
И приостановившись:
– …Слышу: Ермак.
– И Ермака знаешь?
– Дома-то, на Дону, как не знать! А еще: Василий будто ты, Тимофеевич, значит, по батюшке.
– Поп крестил, купель разбил…
– Имечко с водой-то и убежало, а?
Дорош довольно рассмеялся.
– И молод ты вроде, атаман… – Да ворон годов не сочтет? Тогда Дорош согнал улыбку, от которой лукаво светилось все его красивое лицо.
– Умен. Важнее нет для казака… – Остановился и серьезно, трубно громыхнул: – …для славного нашего Дона. Вот о нем и помни. Донская правда – атаманская правда. Тебя же зовут атаманом. Правда голытьбы не про тебя.
– А казацкая правда, голова-хозяин?
Дорош сдвинул густые брови.
– Знаешь ли, чего ищешь? Ты галаю на слово не поверь, даром что тоже зовется казак. Ты попытай его: что у него под зипуном? Холопья рубаха – вот что! Мы, вековечные казаки, мы одни – Дон!
– Истинно, – опять поддакнул гость. – Окаянным – окаянная правда. Только я уж поищу, голова-хозяин, той казацкой правды, уж поищу, не взыщи. Чуть раскосыми глазами, как бы мимоходом, поглядел в лицо Дорошу.