Наши пулеметы заработали с удвоенным усердием. Значит, враг пошел в атаку. Надо было уходить не медля. Я кинулся к выходу из землянки, отдернул плащ-палатку и столкнулся нос к носу с запыхавшимся бойцом. Это был тот самый Манойло, которого я час назад избавил от наказания.
- Товарищ подполковник! - закричал Манойло так громко, словно все еще находился в открытом поле. - Товарищ подполковник, капитана убило! Командование ротой принял комвзвода-один. Велено вам доложить, как старшему начальнику... А немцы прут - сила!
- Передайте командиру взвода, что командование ротой я принимаю на себя. Сейчас буду на позиции, - сказал я.
Боец выбежал из землянки. Быстро возвратившись к столу, я выдрал из блокнота лист бумаги и написал:
Командиру роты
В случае моей гибели прошу положить мое тело в бруствер, над нашим окопом, лицом к врагу, в полной форме советского офицера, рядом с капитаном Федотовым.
Командир роты подполковник Зеленцов.
Я положил свое заявление в железный ящик и выбежал из землянки.
* * *
Чем кончилась эта история? Кончилась она, надо сказать, довольно неожиданно. Был я в бою тяжело ранен и контужен. Долгое время находился в беспамятстве. Очнулся в госпитале, в Ленинграде. Оказалось, что привезли меня сюда из медсанбата больше трех недель тому назад. Документов со мною не было прислано никаких. В госпитале не знали ни моей фамилии, ни кто я вообще такой. За три недели никто меня не разыскивал, не наводил справок, которые могли бы обратить внимание на безымянного раненого. Я сообщил врачам и медсестрам свое имя и фамилию. О своем звании и бывшей должности я умолчал. О соображениях, которые заставили меня поступить таким образом, сейчас расскажу.
Днем в палате, где я лежал, обычно царило оживление. Раненые говорили в основном о прорыве блокады в районе Шлиссельбурга. Большинство из моих соседей по палате были участниками этого великого события. Рассказы об эпизодах сражения на Неве не умолкали с утра до позднего вечера. То и дело слышались наименования "Левый берег", "Восьмая ГЭС", "Шлиссельбург", "Пятый поселок"...
Люди с подвешенными ногами, с загипсованными "самолетиком" руками, с замотанными бинтом головами забывали о своих страданиях, вновь и вновь переносясь воображением туда - на невский лед, в развалины Шлиссельбурга, на высокие берега Ладожского канала, в дымный смерч боя...
В гости к раненым часто приходили ленинградцы. Нам приносили подарки, письма от незнакомых людей. Иногда прямо в палате для лежачих выступали артисты - читали нам стихи, пели, играли на аккордеоне, на гитаре... Все это очень скрашивало наши дни...
К ночи разговоры в палате затихали. Тускло светили синие лампочки под потолком. Слышались храп и сонное бормотание. Время от времени кто-нибудь испуганно вскрикивал. Раздавались стоны. Днем бодрствующая воля обычно удерживала людей от стонов. Да и сама боль в шуме дневных разговоров и всевозможных дел - еда, процедуры, перевязки - немного отпускала. Во сне раненые стонали часто, иногда плакали.
Я почти не спал по ночам. Мучила незаживающая рана под правой ключицей. В рукопашной схватке фашист вонзил в меня зазубренный клинок штыка. Когда я был контужен, я не помнил... Где-то позже, близким разрывом снаряда, когда лежал на снегу уже без сознания. Куда сильнее, чем боль, меня донимали в ночные часы мрачные мысли. Часами размышлял о том, что ждет меня впереди. Случайно ли то, что обо мне забыли, что меня никто не пытался разыскивать? Документов при мне не было уже в медсанбате. Кто-то вынул их из моего нагрудного кармана. Скорее всего еще там, на поле боя. Они, вероятно, были доставлены в штаб армии. Вместе с ними туда должно было попасть и донесение. Заявление мое, положенное в железный ящик капитана Федотова, возможно, тоже оказалось там... Каким же образом должны были оценить мое поведение? Факт тот, что я не выполнил приказ - не доставил лично донесение, которого ожидало командование армии и сам командующий фронтом. Не доставил не потому, что не дошел до штаба, а потому, что и не пошел туда...
Итак, меня нашли, взяли мои документы, а меня самого отправили в медсанбат. До этого места все в моей судьбе было для меня ясным. Но почему я, подполковник, порученец штаба армии, лежу не в офицерской палате? Ведь и без документов, по погонам в медсанбате должны были видеть, что я принадлежу к командному составу. Тем не менее, а лучше сказать - несмотря на это, я прибыл в госпиталь рядовым? Так, может быть, меня не забыли, а разжаловали приказом командарма или даже командующего фронтом? Это было очень похоже на правду. А если это так, ограничится ли наказание разжалованием, или будет следствие, трибунал? В этом случае, если я к тому же буду годен к службе, меня ждет штрафная рота. А если не буду годен тюрьма. Шутка ли сказать, невыполнение приказа в боевой обстановке! Я сам не мог теперь толком объяснить себе, что толкнуло меня тогда принимать командование ротой, вместо того чтобы немедленно возвращаться в штаб армии. Разве там, на передовой, не обошлись бы без меня? В конце концов, рота имела связь с командиром батальона. Тот был связан с командиром полка. Да и командование дивизии уже наверняка знало о начавшемся наступлении противника... Другое дело, если бы я увидел, что в роте началась паника, что только мое вмешательство может предотвратить оставление ею рубежа и прорыв фашистов в глубь нашей обороны. Тогда, разумеется, я был бы обязан поступить так, как поступил. Но ничего подобного не происходило. Ни один боец и не помышлял об уходе с позиции. Командир 1-го взвода, младший лейтенант, принявший командование после гибели Федотова, хорошо знал свои обязанности. Он знал лично всех оставшихся в живых бойцов роты, знал расположение огневых средств... Да что говорить, он был дома. Я же был человек пришлый, знакомившийся с ротой в ходе боя. Получалось, что никакой необходимости в моем вмешательстве не было. Взять на себя командование ротой меня толкнули одни лишь эмоции... Долгими, нескончаемыми ночами, лежа на спине, уставившись в холодную и такую равнодушную синюю лампочку, я все думал и думал. Я представлял себе, как буду держать ответ за свои действия, обдумывал, что сказать в свое оправдание. И каждый раз вместо каких-либо убедительных доводов в свою пользу я повторял одно и то же: "Иначе я поступить не мог". Фраза эта опять же ничего, кроме эмоций, не содержала. Но что другое мог я сказать в свое оправдание? Ничего. Ровно ничего.