Он явно в своей стихии. В голосе Андрея и азарт, и лихость.
Благодаря неожиданности нашей атаки, немцы понесли потери, не сразу сориентировались в расположении противника и в его численности. Сказалась их непривычка к ночному бою. Вскоре, однако, они пришли в себя. Можно было заметить, как ползком вновь стягиваются небольшие группы. Потом эти группы стали расползаться, стараясь охватить нас полукольцом.
А нас становится все меньше. Плотность нашего огня слабеет. Немцы настойчивей и гуще продвигаются вперёд. Мы отходим ближе друг к другу. Сколько нас теперь? Совсем мало. Если бы фашисты пошли в атаку, смяли бы вмиг. Темнота и боязнь очередного подвоха заставляют их действовать осторожно.
Передо мной метрах в десяти, чуть правее ползёт несколько фрицев. Надо их остановить, не то проползут дальше и окажутся у нас в тылу. У меня в карманах тужурки по «лимонке». Швыряю гранату в центр вражеской группы. Слышу разрыв, крики, автоматные очереди. Ствол дерева прикрывает меня от осколков близкого разрыва. Я снова слышу набегающий топот.
Фашисты бегут на меня в рост. Я выскакиваю из-за ствола. «Швырнуть „лимонку“ — и тотчас назад, за ствол!..»
Граната ещё не успевает упасть, как я спохватываюсь: не выдернул кольца! Немцы этого не знают и кидаются наземь. Подхватываю правой рукой десятизарядку. Я должен перебить или хотя бы отогнать этих фрицев. Я должен подобрать свою гранату и кинуть её так, как надо!
Ничего этого сделать я не успеваю. Страшной силы удар раскалённым прутом в грудь, под самую шею, прожигает меня насквозь и валит на спину. Как сквозь сон, слышу я короткие очереди пулемёта.
Переворачиваюсь на живот. Подымаюсь, перебирая руками по стволу дерева. Зачем? Хочу жить. Мне кажется, пока я буду стоять, я не умру. Стоя не умирают. Но стоять я не могу. Ноги сами идут по кругу. Я хочу, мне очень надо сказать «мама»… Это короткое слово выливается у меня изо рта тёплой солёной струйкой. Я подставляю ладони и ловлю в них это маленькое тёплое слово, но тут же расплёскиваю его и падаю лицом вниз. Я не знаю, что я теперь говорю, но чувствую, что какие-то горячие слова текут и текут у меня изо рта… Много слов. Они душат меня, я не могу дышать…
Кто-то переворачивает меня на спину, приподымает. Удушье сразу отхлынуло вниз. Я делаю вдох и открываю глаза. Будяков подтягивает меня к дереву и прислоняет спиной к стволу. Я пытаюсь глазами поблагодарить его, хлопаю веками. Он, видимо, понял меня.
— Ладно, ладно, не болтай!.. И не вались, не то опять захлебнёшься.
Будяков ложится возле меня и стреляет, стреляет…
Я сижу спиной к дереву и с открытыми глазами вижу удивительный сон.
Я вижу малиновое небо над Ленинградом. На фоне зарева над гребнем высоты со стороны шоссе вырастают силуэты людей в кепках и ватниках, с винтовками в руках. Я их узнаю: это рабочие ребята, устанавливавшие внизу за дорогой броневые колпаки. Они с ходу бегут в атаку, громко кричат.
Мне чудится натужный вой мотора на дороге и знакомые настойчивые сигналы… Вот оно что: это возвратилась машина Рахимбекова. Обогнув сарай, полуторка поднимается в сад. Из её кузова выпрыгивают красноармейцы, на землю спускают какие-то большие и тяжёлые предметы. Может быть, миномёты?
Бой за моей спиной становится все глуше. Кто-то трогает меня за плечо, тихонько покачивает, будит…
Вокруг стало светло: ярким факелом горит полуторка.
Я вижу возле своего лица лицо Андрея.
— Саня, — говорит он. — Саня, очнись…
На глазах Андрея слезы. Разве может такое быть? Значит, я все ещё не проснулся. До чего же нелепый сон!
— Надо держаться, Саня! Надо держаться, — говорит Андрей. — Приказа умирать не было!
Движением век я отвечаю ему: «Понял! Я понял, Андрей… Я постараюсь…»
Подходят два паренька в кепках, в ватниках, с повязками санитаров. Меня кладут на носилки. Сейчас унесут. Я сжимаю, как могу, руку Андрея и спрашиваю его глазами:
— А ты теперь куда, Андрей?
Он понимает мой вопрос.
— Туда, Саня, туда. — Шведов показывает рукой в сторону удаляющегося боя.
ЧЕЛОВЕК С ЧАСАМИ
Февраль сорок второго. Самое лютое время блокады. Часть, в которой служил старший лейтенант Капитонов, стояла под Пулковом. В тот день его отпустили домой проведать мать и сестру, от которых давно не было известий.
Капитонов шёл пешком по Международному проспекту и не узнавал Ленинград: по свету — над городом был яркий день, а по безмолвию — глубокая ночь.
Заледеневшими, безжизненными скалами стоят дома. По пустынным улицам метёт позёмка. Снегом занесены подворотни и подъезды. Кривые стёжки пересекают мостовые, тянутся по панелям. Вдоль домов медленно передвигаются редкие пешеходы. Человеческой речи не слышно. Обессилевшие люди оседают на снег и не просят о помощи. Мало у кого хватает сил поднять упавшего.
Несколько раз останавливался он возле пожаров. Дома не полыхали, а подолгу тлели и чадили, как сырые головешки. Их и не пытались гасить. Нет воды. Да и не проехать по улицам пожарным машинам.
Капитонов был потрясён увиденным. Разумом он понимал, что живы ленинградские заводы и фабрики, что на них ремонтируют танки, делают «катюши», точат снаряды и мины, шьют для фронта тёплые вещи. Он понимал, что многие люди сидят по своим квартирам, стараясь без крайней надобности не расходовать силы и не выходить на мороз. Но эта мёртвая тишина улиц, эти безжизненные дома… Капитонов не раз ловил себя на том, что идёт слишком медленно, и убыстрял шаг. Но стоило ему погрузиться в тяжкие думы о родном городе, о судьбе своих близких, его шаги снова становились медленными, будто мысли и в самом деле обладали пригибающей тяжестью.
Так и брёл он — то убыстряя шаг, то медленно. Не раз помогал подняться осевшим на снег людям. Не раз впрягался в салазки с мертвецом и тихо шёл рядом с молчаливым родственником или соседом умершего, пока тот не останавливался, чтобы отдохнуть. Тогда Капитонов шёл дальше. Ждать он не мог.