Вахмитоненко, однако, сравнением с тем строгим гражданином нисколько не смутился.
«Во-первых, — сказал он, — одно дело — реконструктивный период, а другое дело — война. А во-вторых… — Тут он нехорошо сказал, жестоко: — У вас, лейтенант Зотов, в декабре мать умерла, а в мае вы уже Ильфа с Петровым вспоминаете!..»
Постепенно Вахмитоненко нас одолел. Мы старались в комнате громко не разговаривать и не смеяться. Отдыхали иногда во время работы, чтобы мозги проветрить, но тихо. Кто на табуретку, сбоку от себя, карманные шахматы положит и перекинется парой «блицев» с соседом, кто, если работа позволяет, книжку под столом почитает, кто письмишко домой настрочит.
В свободные часы бродили мы и кучками, и врозь по территории мясокомбината, по пустынному Московскому шоссе. Больше в сторону Средней Рогатки. В сторону передовой, к Пулкову, ходили реже. Часто уж больно падали там снаряды и мины — не отдохнёшь как следует.
У меня было своё любимое место для прогулок. Сразу за мясокомбинатом, справа от шоссе, находился посёлок — одноэтажные деревянные домики предвоенной постройки. До сентября сорок первого в них жили рабочие и служащие мясокомбината. Теперь здесь было пусто. Жители эвакуировались. Для размещения воинских частей, отведённых на отдых с передовой, хлипкие дощатые домики не годились.
К обезлюдевшему этому посёлку меня влекла, как говорится, неведомая сила. Я любил заходить в его пустые дома. В каждом из них оставались свидетельства довоенной, мирной жизни, не выметенные вьюгами прошедшей зимы и ни на что не пригодившиеся многим и многим заглядывавшим сюда. Почти в каждом пустом домике валялись на полу покоробленные детские книжки. То и дело на глаза попадались обломки игрушек, резиновые куклы-пищалки, белые чернильницы-«непроливайки». Везде можно было видеть вороха разноцветных лоскутов — обрывки старых платьев, штанов, трикотажного белья. Тут и там блестели на полу черепки разбитой посуды…
Каждый раз моё воображение рисовало простенькую обстановку, которая служила здесь людям. Круглый стол, накрытый полотняной скатертью — жёлтой, зеленой или розовой, но обязательно в большую клетку. Несколько рыжих стульев с прямыми, чуть накренёнными назад спинками. Такого же цвета буфет, во всех дверцах которого торчит по ключу. На полочках за полосками простого зеленого стекла видны в буфете белые чашки, фарфоровые кружки, украшенные большими цветами, гранёные рюмки. На стене, напротив стола, ходики. Однажды я нашёл крашенную в зелёный цвет и отлитую в форме еловой шишки гирьку. В одном из углов комнаты виделся мне детский уголок с игрушками, кроваткой, с неизбежным низкорослым стульчиком с круглой дырой посередине. А на маленьком столике между буфетом и окном стоял, надо думать, патефон. Рядом с ним лежала стопка пластинок. Я даже знал, какие именно. Не так уж много пластинок и было в обороте…
Незатейливый, скромный этот быт казался теперь верхом уюта и благополучия. Шутка сказать, жить без войны! Понять, какое это счастье, можно было только теперь, когда оно кончилось… Здесь, в этих домиках, среди лоскутков и обломков вчерашнего дня, по-особому остро накатывалось на меня смешанное чувство тоски и радости. Тоски по ушедшему времени и радости по поводу хотя бы такой с ним встречи. За этим чувством, одновременно горьким и сладостным, для того, чтобы ещё раз пережить его, я и захаживал в бывший посёлок…
Как-то раз в одном из отдалённых от шоссе домиков увидел я на полу ящик знакомой формы, оклеенный красным дерматином, — патефон. Внутри его на своём месте оказалась ручка для завода пружины, а в специальном кармане под верхней крышкой лежали три пластинки. Само собой понятно, патефон не работал: у него была сломана пружина.
Я решил на всякий случай прихватить патефон с собой. Как выяснилось позже, я поступил исключительно правильно. Этому патефону суждено было сыграть весьма важную роль в нашей жизни.
Через два дня наш артиллерист, лейтенант Привалов, принёс из артиллерийских мастерских отремонтированный патефон. Каким-то образом там сумели склепать пружину.
С большим волнением ждали мы семнадцати часов, когда, во время отдыха, можно будет послушать хорошо всем знакомые пластинки. На одной из них были две арии из «Сильвы», на другой — «Саратовские переборы» и «Барыня», а на третьей — песня из кинофильма «Человек с ружьём» — «Тучи над городом встали» в исполнении Марка Бернеса. Что было на обороте этой пластинки, я уже не помню. До него тогда дело не дошло.
Когда после обеда все возвратились в нашу комнату, лейтенант Привалов стал медленно и торжественно крутить ручку патефона. В мастерских его специально проинструктировали, как это надо делать, чтобы склёпанная пружина снова не лопнула. По общему согласию сначала прослушали «Саратовские переборы», потом поставили «Барыню». Младший лейтенант Фекляшин пустился в пляс между столом и койками. Это было очень смешно. Фекляшин был необычайно высок ростом и несуразен в движениях. Если бы тогда уже было в обиходе слово «акселерат», к нему бы оно относилось с абсолютной точностью. Мы весело смеялись, глядя на его коленца. Потом мы ещё раз прослушали арию Сильвы. И вдруг, когда она уже кончилась, раздались тяжёлые удары кулаком в закрытую смежную дверь. Три-четыре удара сотрясли её. Означать они могли только одно — требование прекратить музыку и шум.
— Чего ему не гуляется по такой погоде? — с досадой сказал Фекляшин, вытирая тыльной стороной ладони пот со лба.
— Спать, наверное, лёг, — пояснил Привалов.