Сквозь окна коридора просачивался тусклый лунный свет. Доктор остановился. Прислушался. Он слышал только стук собственного сердца – и больше ничего. Ничего. Ни звука. Но вдруг тишину полоснул ножом скрип открываемой двери, перед доктором появилось маленькое худенькое привидение и, шаркая ногами по полу, направилось по проторенному пути: холл, лестница, пустой крючок.
– Джордж! – заревел Келлог. – Черт тебя возьми, Джордж, немедленно остановись! Я же сказал: хватит! Ни малейшего эффекта. Доктор стоял, загораживая мальчику дорогу, но Джорджу все было нипочем. Он просто сделал два шага в сторону и обошел возникшее на пути препятствие. И тут доктор понял, что он может стоять здесь всю ночь, весь день – всегда. Придет весна, зацветут деревья, птицы совьют себе гнезда, тысячи животов останутся непрооперированными чудодейственными руками доктора Келлога, а Джордж все так же молча и без остановки будет делать два шага в сторону и обходить его, словно он – статуя, высеченная из камня. Тупой, упрямый, неблагодарный мальчишка! И Шеф не выдержал. Ему было тогда около сорока лет, и, при всех недостатках своей фигуры, Келлог находился в отличной физической форме. В два прыжка он очутился на верхней площадке лестницы, схватил тонкие как палки руки Джорджа (тут уж не до гигиены!) и сжал их так, словно хотел выжать мокрое полотенце. Крякнув от натуги, доктор сорвал с приемного сына курточку, с треском разорвал ее, а потом стал хлестать тщедушного упрямца по щекам. За окнами по-прежнему тускло светила луна. Отведя душу и отбив ладони, Келлог отвернулся и отправился в кровать. Впервые за неделю он спал, как невинный младенец.
Утром Джордж, в новой курточке, пошел вместе с другими детьми в школу. По словам Ханны, он спал в своей кровати, а проснувшись, умылся, почистил зубы, сходил в туалет, позавтракал как положено. Больше никакого шарканья, никакого топанья маленьких ног в маленьких растоптанных башмаках, никакой опущенной головы и укоризненного взгляда. Разумеется, Келлог корил себя за несдержанность, вспоминая о вспышке ярости (интересно, заметила ли Ханна следы ударов на лице мальчика?), но нельзя сказать, что его так уж сильно мучили угрызения совести. Он – человек занятой. Занятой? Не то слово! Да он – как жонглер, у которого в руках одновременно сто шариков! И доктор Келлог поспешил в Санаторий – далее править своим царством.
Весь день он крутился как белка в колесе. Имел неприятный разговор с сестрой Элен Уайт и еще с шестью адвентистскими старейшинами, которым в ту пору все еще принадлежал Санаторий; массу времени провел в лаборатории, работая над формулой «растительного молочка» – нужно было во что бы то ни стало отбить миндально-арахисовый привкус; осматривал пациентов; починил электрическую ванну в дамском гимнастическом зале (разошлись контакты); провел традиционную понедельничную беседу с ответами на вопросы – речь шла об онанизме и атрофированном яичке. Когда в начале первого Келлог вернулся с работы, в доме стояла тишина. Шеф очень устал, но был приятно возбужден: мыслями он уже был в завтрашнем дне, размышляя о возможностях соевых бобов и японских морских водорослей, об универсальном динамометре, пневмографии, физиологическом кресле и о специальных приспособлениях на окна, благодаря которым оздоровляющий зимний воздух будет поступать в комнаты, где спят закутанные в одеяло пациенты, – словом, обо всем, что круглые сутки занимало мысли доктора, обо всех многочисленных звеньях бесконечной цепочки идей и усовершенствований. Он великолепно себя чувствовал – пожалуй, впервые за эти недели.
Проходя через холл (доктору понадобилось заглянуть в библиотеку за последним номером «Vegetationsbilder»), он споткнулся, вернее даже не споткнулся, а подцепил ботинком что-то, валявшееся у подножия лестницы. Келлог наклонился, словно палеонтолог, обнаруживший кость в древних раскопках. Доктору не понадобилось рассматривать то, что он нашел, – пальцы немедленно узнали ткань на ощупь.
Курточка. Детская курточка.
Да, а потом Джордж впервые заговорил. Уже восемь месяцев он жил в доме Келлога, восемь месяцев ел его хлеб, ходил в школу, носил подаренную одежду, спал в предоставленной кровати, и за все это время не произнес ни слова. Доктор и сам обследовал мальчика, и приглашал коллег на консилиум, но они ничего не обнаружили: речевой аппарат Джорджа был абсолютно нормален, не хуже чем у Уильяма Дженнингса Брайана. Никто не знал, почему ребенок отказывается говорить. По мнению доктора, все объяснялось очень просто – обыкновенное упрямство.