Для достижения этой цели была необходима машина, что, в свою очередь, означало необходимость избавиться от бога. Он был сметен большевистской энергией, грузовики и тракторы обгоняли это шатающееся, оборванное пугало, гигантские самолеты проносились над ним — его ослепляли огни гидроэлектростанций, атомные ледоколы вскрывали слой за слоем его покрытое корою сердце. Машины раздирали недра земли, останавливали течение рек, строили города, мчались к луне. Бог, быть может, еще не до конца уничтожен, но он остался где-то далеко позади.
Бессмертие — это машина, с ревом проносящаяся мимо окна, за которым ты лежишь на смертном одре. Смерть — это тьма, конец, но только для тебя, а не для всех остальных, не для тех, кто остается жить, продолжает строить машины, читать книги при электрическом свете, идущем с электростанций, построенных этими машинами. Коммунист открыл, как жить без бога, и люди, все еще живущие с богом, даже не могут себе представить, какой это огромный шаг вперед. Не могут представить себе это и те, кто не верит в бога, но все же нет-нет да и примется обсуждать возможность его существования. Для коммуниста бог не является предметом спора. Он не ощущает ни необходимости, ни потребности заниматься обсуждением подобной темы. Идея бога была бы разрушительной силой в обществе, основанном на равенстве или стремящемся к равенству. Бог был бы большой помехой в мире социальной техники: как устаревший инструмент или станок, он изъят, выброшен, ржавеет на свалке.
Коммунист может смотреть в голубое небо или на звезды, не думая о боге. Так же, как преодолеваются просторы сибирской земли, будут преодолены и небесные просторы; голубое небо (пусть оно бесконечно) должно стать сетью дорог для машин, созданных человеком. Эту же черту — способность жить, не думая о боге, — я замечал и у английских рабочих. Если бы я спросил какого-нибудь из них: «Ты веришь в бога?» — он бы пробурчал: «Не знаю».
И продолжал бы свою работу, как будто тема эта к нему не относится и никакого значения для него не имеет. Небо все равно будет голубым или темным, веришь ты в бога или нет. Бог не сможет заставить твою машину двигаться быстрее, действовать лучше. Только ты, человек, можешь это. Такая религия разума способна дать большое удовлетворение. Не это ли неведение бога позволило солдатам ленинградского гарнизона в продолжение девятнадцати месяцев оставаться на линии огня и одержать победу над немцами — этим высшим продуктом западной цивилизации, чьи батальоны вошли в Россию с палачами и священниками в своих рядах?
На Неве ломается лед. Из Зимнего дворца я вижу, как реку душат льдины — огромные куски ледяного пласта, кое-где еще покрытые зимней копотью и похожие на уголь. Среди льда белеют обломки досок и бревна: река принесла их сюда с фабрик городской окраины или из лесов далекой Ладоги. Весенние дни в Ленинграде плывут, как лед на воде, как румяные облака над дальними берегами реки. На том берегу на фоне заводских труб — три серые дымовые трубы крейсера «Аврора». Кроваво-красный флаг, ныне бездействующий, праздно свисает с кормы. Во время второй мировой войны, когда немцы осаждали Ленинград, флаг «Авроры» развевался на адмиралтейском шпиле как эмблема коммунизма и насмехался над немецкими нацистами, которые из своих окопов могли видеть его в бинокль.
Через одиннадцать недель после того, как немцы вторглись в Россию, их орудия уже могли обстреливать город. Он был осажден, и блокада продлилась двадцать месяцев. Гитлер, боясь ленинградских улиц, не хотел впускать туда своих солдат, надеялся быстро взять город измором и заставить сдаться. Ленинград, город Ленина, оттянул на себя большие силы, которые, если бы Гитлер обладал стратегическим чутьем, он должен был бы бросить на Москву. Фанатик с остекленевшими глазами уже разослал приглашения на торжественный банкет в «Астории». Кроме того, он потребовал расстрелять несколько сотен тысяч жителей и разрушить город до основания. Несомненно, это распоряжение было бы выполнено. Даже в приказах по немецкой армии город иначе не именовался, как Петербург, его никогда не называли Ленинградом, так ненавистно было нацистам имя Ленина.
В ту страшную голодную зиму отапливать дома было нечем. В школах в чернильницах замерзали чернила. Учителя умирали. Дети, продолжавшие посещать школу, выжили: многие из тех, кто оставался дома, погибли. То же было и со взрослыми. У тех, кто, едва передвигая ноги, все же аккуратно выходил на работу, посещал собрания, было больше шансов выжить, чем у тех, кто спрятался в своем углу. В коллективе люди сохраняли силу духа. Отбившиеся умирали.
На улицах лежал неубранный снег. В нетопленных домах стены густо покрылись инеем. По карточкам давали полфунта хлеба в день, и это было почти все. В начале блокады педантичные немцы постарались разбомбить продовольственные склады, спалив тысячи тонн продуктов. В самую тяжкую пору голода ежедневно умирало до тридцати тысяч человек. Транспорт в городе был остановлен. Воду доставали прямо из Невы, из прорубей во льду.
Вот отрывок из дневника школьницы, погибшей во время ленинградской блокады:
«Женя умерла 28-го декабря 1941 года, днем в половине первого.
Бабушка умерла 25-го января 1942 года.
Лена умерла 17-го марта 1942 года.
Дядя Леша умер 10-го мая в четыре часа дня.
13-го мая в половине восьмого вечера умерла моя мамочка.
Савичи умерли, все умерли».
В Ленинграде каждый встречный, если он достаточно взрослый, расскажет об осаде. Начиная с революции, история России так богата событиями, что их хватило бы на тысячу лет.
Я подозвал такси и сказал по-русски: «К Финляндскому вокзалу!» И вот я у памятника Ленину. Памятник хороший. Многие не так хороши, в особенности тот, что в метро. Ленин зажал в руке кепку, пальто нараспашку, и, несмотря на холодную весну, пиджак тоже распахнут; большой палец левой руки засунут в пройму жилета, правая рука вытянута вперед. Ленин говорит: «Да здравствует социалистическая революция!» Памятник поставлен после ее свершения, и Ленин смотрит твердым, гордым взглядом на свои зримые и незримые дела.
Мне показали Смольный. Из комнаты в комнату ходили группы русских экскурсантов. Вместительное здание когда-то было пансионом для благородных девиц, а в 1917 году в нем помещался революционный штаб. Теперь здесь Ленинградский горсовет, и только одна комната стала музеем — та, где работал Ленин.
Меня поразила простота обстановки. В комнате, где происходили совещания, на стене в рамке наскоро набросанная рукой Ленина записка о советском контроле. Рядом висит карта Петрограда с нанесенным на ней оперативным планом Октябрьского восстания, который был разработан Военным комитетом. На плане помечены все стратегические пункты, нанесены идущие от заводов и казарм линии наступления, сходящиеся в центре, у Зимнего дворца. На этот испещренный цветными карандашами план восстания (а действительностью были холод и голод, снег, пули, топот бегущих ног, газеты, горячие речи, война и заговоры), на этот сложный план, составленный с предельной простотой, как это было свойственно большевикам того времени, смотрят, безусловно, многие; он висит на стенах и в Южной Америке и в Азии. Такого рода карта гипнотизирует — я мог бы часами прослеживать сложные пути ее линий.