...Мы закончили уборку, я приняла душ и пришла на кухню.
-- Могу выполнить любое новое задание.
-- Хорошо, -- говорит А. -- Но раньше мы поедим немного. Все голодны, а до шаббатней трапезы далеко. Н-ка еще пойдет в синагогу.
Мы садимся за стол в уютном углу Г-образной кухни и едим вкусную только что сваренную уху. Час назад Н., услышав, что у нее есть свежая рыба, просил сварить уху, а она, чуть усмехнувшись, сказала:
-- Я все готова для тебя сделать, даже сварить уху.
Оба они едят с аппетитом, она грызет рыбью голову, обгладывая каждую косточку, он явно наслаждается едой и, опустошив тарелку, просит налить еще. А. кладет ему еще ухи, так подкладывают в тарелку ребенку, когда не хотят показать, что его просьба о добавке -- великое счастье для мамы.
Мы с мужем тоже едим с аппетитом, мы уже голодны, и уха вкусна, но почему-то не испытываем такого уж удовольствия от пищи, во всяком случае я -не испытываю. И вижу, что муж тоже, он просто хочет есть и ест. И мысли мои совсем не о еде.
-- Ну, хорошо, -- я опять все о том же,- ты говоришь, что все предопределено. А как же право выбора, добро и зло в человеке?
-- Предопределение нельзя понимать так примитивно, -- не переставая заглатывать вкусную юшку, поясняет Н.Н. -- В зависимости от того, как человек будет себя вести, от того, что он выберет, его ждет то или другое.
-- То есть, и я, и ты, и все мы -- дрессированные обезьяны, будешь вести себя хорошо, сделаешь положенный трюк, получишь лакомую конфетку.
-- Ну, -- соглашается А. с той же легкой полуусмешкой, мол, а что поделаешь? -- примерно так.
-- Очень приятно сознавать себя дрессированной обезьяной.
-- Или белой крысой, -- вставил муж. Он уже закончил есть и поднимается, чтоб закурить.
Надо уйти от этого безнадежного спора. Еще никто никому вот так не доказал, что черное -- это черное, а белое -- белое. В конце концов, какая мне разница, что они думают о сотворении мира. И какая разница для нас вот сейчас, именно сейчас, как создавался мир -- за семь дней, за семь эпох или мучительно и долго, методом проб и ошибок? Какое мне сейчас до этого дело? Мы встретились, мы не виделись тридцать лет, а говорим Бог знает о чем, надо говорить о нас, о них, узнать, как они жили и как живут.
Кое-что я уже знаю. Знаю, что примерно пятнадцать лет назад (они все еще жили в том сибирском городе, из которого мы уехали давным-давно) было принято это решение. "Я собрал ребят, -- говорил мне Н.Н., -- и сказал: Здесь нам уже нечего делать. Надо ехать в Израиль".
Что значит: "Уже нечего делать"?
Мне казалось когда-то: они одной с нами породы, одной закваски, одного поля саженцы. В те, семидесятые годы, двинулось в страну предков еврейство Прибалтики, Западной Украины, Молдавии, отдельные пласты и пластики из других мест. И двинулись они не столько из-за одержимости идеями Сиона, сколько из-за нелюбви к идеям великого кормчего и к той стране, в которой они жили. Иначе -- почему с пропуском в Сион сворачивали с пути? Этот пропуск, если немного поднатуживались, тогда открывал дорогу за океан.
Нет, не все, конечно, не все. Есть у нас один знакомый, живет здесь лет двадцать, приехал из Риги, предки его из Германии. Вырос он под портретом Жаботинского, как мы вырастали под портретами Ленина. Он всю жизнь был одержим одной идеей -- туда. Он рассказал мне, как одна девушка в тихую минуту, когда прервался разговор и он о чем-то задумался, вдруг объяснила его состояние удивительно точно: "Вы живете здесь, а прописаны там, еще до рождения". Этот наш знакомый не верит в Творца, но считает сионизм самой великой идеей, которую родило человечество. Евреи должны жить в своей стране, все евреи -- в своей стране.
И еще были старые женщины, выросшие в черте оседлости, для них еврейство -- это был приятный и родной мир, они несли в себе дух еврейских местечек, разрушенных волной свободы, и они тосковали, хотелось жить среди евреев, каждый еврей был им родней, они готовы были его лобзать. Одна такая женщина приехала в страну двадцать лет назад. Она пришла к своему родственнику, который был здесь уже старожил, и сказала с восторгом и умилением: "Ты знаешь, я ехала в автобусе, а рядом со мной сидел солдат -- еврей". "У нас все солдаты -- евреи", -- охладил ее восторг родственник.
Но такие, как мы, об отъезде тогда не помышляли, хотя за делами в Израиле следили непрестанно, сочувствовали и сопереживали, конечно. А Н.Н. решил -ехать.
-- Но почему? -- спросила я.
-- Ну, хотя бы потому, что там нас уже ничего не ждало, там все было ясно и тупо, а здесь мы могли прожить еще одну жизнь, совсем другую. Это уже немало.
-- Значит -- не идеи Сиона? Не зов предков? И не возвращение к Богу?
-- А как это все расчленить -- я не знаю, -- это сказала А.
-- Ладно, -- махнула я рукой, -- неважно, почему. Решили ехать. Поехали.
-- Но ты же знаешь, что не поехали. В том-то и дело.
Да, конечно, я знаю. Не поехали, отправились "в отказ".
Власть имущим захотелось эту власть употребить. Им заявили, что ребята могут ехать, а папа -- нет. Он слишком много знает.
Сыновья уехали, а Н.Н. и А. остались. Они решили, что так будет правильно. Наверное, так и было правильно.
Мы поели и немного расслабились, все как-то подобрели, и еще сидим за узким длинным столом в уютном углу кухни. И я расспрашиваю, меня интересует, как все было. Я хочу, чтоб они рассказывали.
-- Н-ка, ты в самом деле был секретным?
-- Еще бы! Я был ужасно секретным и очень был им нужен.
-- Но все-таки -- был?
-- Слушай, ты осталась такой же. С истинно коммунистической верой в то, что "там знают, что делают". Кого угодно могли назначить секретным, если хотели.
-- Но я надеюсь, ты не "кто угодно"?
-- Я тоже надеюсь, -- он усмехнулся и как-то по-детски склонил голову -- к плечу.
-- Был допуск?
-- Ну, был. Ну и что?
Конечно, смешно спрашивать. Я сама все знаю о той системе, знаю, как ставили барьеры, чинили препоны, издевались, радовались мукам человеческим вообще, а мукам моих соплеменников -- в особенности. Загнать в клетку и смотреть, какие у человека глаза, такое вот было развлечение. Хорошо, что мы покончили с той системой. Но -- покончили ли? Мы служили ей столько лет, целую вечность, она осталась в нас, и это ужасно.
Мы жили с петлей на шее, петля не затягивалась до конца, но и свободно дышать не давала, мы заглатывали немного кислорода, хрипло кричали "ура" и думали, что это и есть свобода. А сейчас мне не надо кричать "ура". Или всетаки надо -- кричать? Может быть, что-то другое, но все-таки надо? Или можно свободно дышать?
-- Н-ка, -- спрашиваю я, -- приятно было сознавать себя такой важной для страны персоной?
-- Еще бы! Я весь лопался от гордости -- вдруг оказался таким нужным и таким значительным.
Я подумала, что в каждой шутке, и в самом деле, всегда есть доля правды, но говорить этого не стоило, у нас царила мирная атмосфера за столом переговоров. Мы все еще сидели, я спрашивала, слушала, они охотно рассказывали.
-- Что вы делали, когда ребята уехали?
-- Продолжали добиваться, искать управы. Писали.
-- Н-ка по натуре бунтарь, -- сказала А. серьезно, -- он не мог спокойно ждать.
-- А ты?
-- Что я? Я человек смирный, тихий. Могу только поддерживать.
-- Вы продолжали работать?
-- Конечно, а как же было жить? Но с той работы пришлось уйти, чтоб не оставаться таким секретным.
-- Странно, я никогда не встречал твоих статей, -- вдруг сказал муж. Он стоит поодаль, курит и в разговоре почти не участвует.
Н.Н. пожимает плечами:
-- Что делать? Я твоих тоже не встречал. -- Он говорит как будто безразлично, но я чувствую -- ему неприятно то, что сказал муж.
-- Вот видишь, мы с тобой в одинаковом положении.
Ничего в этом нет удивительного, что не встречали. Когда-то муж и Н.Н. работали вместе, потом разъехались, углубились в разные области техники. Наука развивалась, их научные интересы разошлись. Но я не хочу, чтобы сейчас, после тридцати лет разлуки, разошлись мы. И спрашиваю мирно: