— Да уж, солдатик наш нигде не растеряется, — продолжал другой. — У нас вот случилось такое. После боя вывели нас в деревеньку одну, где мы схоронили своих боевых братов, геройски павших, ну и расположились помянуть их честь-честью, а дело было уже к ночи, днем-то нельзя — запрещали офицеры. А как они в свой дом убрались, так мы раздобыли у вдовушки одной самогонки да подались на кладбище. А был у нас офицерик один, все про политику рассуждал, войну да царя ругал, а сам-то не храброго десятка был. Вышел он, видно, по нужде да с пьяну не в ту сторону подался, так и на кладбище попал, увидел, как ровно могилки расположены, ну и стал словоблудить, дескать, эх, ребята, живых вас ровняли, и мертвых тоже по ранжиру ровняют. «Здорово, молодцы!» — закричал. Ну, знамо дело, чего с пьяну не сбрехнешь, да и мы-то, выпимшие, тоже не поняли, к кому это он обращается, ну и гаркнули в ответ: «Здравия желаем, Ваше благородие!» Офицерик-то как услышал нас, так и бряк на землю без чувств: подумал, верно, что это ему мертвяки ответили. Мы отволокли его в лазарет, там его в себя привели, да напрасно, уж лучше бы умер, потому что парень совсем ума лишился.
Петр научился в окопах ругаться срамными словами, хоть и относился к солдатской аристократии — артиллерии. Он всех министров честил так, что бабы уши затыкали или бежали прочь из баньки, а бабка Авдотья только посмеивалась, глядя, как чернел лицом Никодим от сыновьего непослушания и сквернословия.
— Вот вам, кержачки, щё, не по зубам? — шамкала старуха беззубым ртом. Она не жаловала своих односельчан-староверов и как-то призналась, что она тоже «щепотница».
— Как?! — изумилась Валентина, оглядываясь, не слышит ли кто.
— Ай, — отмахнулась бабка, — не бойся, они знают, потому-то и не любят меня, хотя и боятся. Терентий мой меня увозом увез, наша деревня отсюда верстах в тридцати. Он у нас в деревне с плотницкой артелью робил. Полюбила я его шибко, красивый он был, ласковый, вот и раскольницей стала, с тех пор родных своих ни разу не видывала. Бог, он ведь един, и для старовера, и для никонианина. Одна и разница, что крестимся по-разному, а Бог — един, да кержаки — головы еловые, им рази втолкуешь? Вот и свекрова твоя, царствие ей небесное, с большого ума что-ли Федюню прокляла? С дурацкого упрямства, и только, а не подумала своей башкой, чтоглавное, чтобы Бог в душе был, чтобы вера в добро и справедливость божию была, чтобы старшие почитались младшими, а младшие чтобы не греховодили, а жили по совести. А вобче, — она махнула рукой, — и совесть-то у всякого своя, иному эта совесть такого наболтает, что и не приведи Господь. У меня вот своя совесть, а у Никодимки-зятя — другая, а вот у Петюши — иная.
Для Валентины это было новостью: вот почему, оказывается, отличала ее бабка Авдотья. Валентина теперь чаще, чем раньше, забегала к Авдотье. Ей, как и другим, нравилось слушать Петра. Она мысленно ставила рядом с ним Федора и сравнивала их. Оба, словно одной матерью рожденные, узколицые, горбоносые, голубоглазые и темноволосые, да и Авдотья говорила, что парни удались не в своих родителей, а в бабку Подыниногиху, Анисью, мать Никодима, Павла и Лукерьи. Дед-то щуплый был, невидный, жены намного моложе, а сама Подыниногиха — огонь-баба, шустрая, красивая и работящая, взятая в снохи из бедного дома за батрачку, да не успели старики Подыниногины оглянуться, как молодка стала хозяйкой в доме. А мужа своего по молодости она и кнутом угощала. И никто в доме против пикнуть не смел: старики искренне уважали Анисью, а муж любил без памяти, так, что не смог перенести смерти жены, слег и вскорости умер. Удались в нее статью дети, все рослые да могучие, а вот обличьем лишь внуки пошли в нее — Петр и Федор, а характер ее самостоятельный да решительный передался одному Петру, Федор же весь в деда, такой же ласковый и послушный женщинам.