— Я не трону тебя, если ты не хочешь этого, я люблю тебя, лошадушка моя светлогривая, — и удивленно распахнул и без того огромные глаза: Татьяна улыбалась!
На те деньги, что подарил отец Константину, молодые построили дом. Строить помогали Константиновы сородичи и нанятые Романом плотники.
В считанные дни вырос на окраине фабричной слободы дом-щеголь, благо не скупился Роман на материалы, знал, у кого и что можно добыть в Костроме: многие купцы ему были знакомы, многим он приводил первоклассных скакунов, добытых таборными цыганами. Дом сиял янтарными деревянными боками, светился резными наличниками. На самом коньке крытой железом крыши поместили на длинном штыре откованного в походной цыганской кузне коня, и казалось, что мчится он бешеным галопом по небу, пришпоренный невидимым всадником. Таких же гривастых коней, но чуть поменьше, закрепили и на козырьке новых тесовых ворот. Едва дунул ветер на железных коней, они тоже закрутились, словно помчались куда-то вдаль. А вот живого коня Роман сыну не отдал: «Незачем. Цыганский конь простор любит, а ты его запереть хочешь в четырех стенах. Забудь о своем калистрате-верховом коне, рома, — вскочил в седло, приказал цыганам-помощникам, сидевшим в бричке. — Бэш чаворо!»
Пароконная бричка отъехала от дома. Роман, тронув своего коня, оглянулся на сына, теплая искра мелькнула в глазах, и поскакал за бричкой. Константин стоял у ворот своего нового деревянного шатра и смотрел печально вслед отцу. А рядом стояла молодая жена, обескураженная происшедшим. И ничто больше не напоминало Константину о вольной цыганской жизни, кроме железных коней-флюгеров да золотой серьги в ухе, которую подарил отец, сказав: «Забудь о таборе, рома, ты теперь сам по себе. Носи серьгу, словно ты единственный сын, пусть, хоть что-то останется у тебя в памяти о цыганах».
Константин поступил на Зотовскую мануфактуру чесальщиком и стал прилежным рабочим, словно и не был цыганского племени сын, где женщины кормят мужчин. В своей семье Константин стал кормильцем.
Татьяна не сразу привыкла к мужу, чуралась его иногда, но Константин ее не бил за это, как бил Роман его мать, приучая к себе. Он был сдержан с женой в обычном общении, но горяч и неистов, однако и ласков, ночами, потому год за годом родились двое мальчуганов — Миша и Костя и две девочки — Клавдинька с Людмилой. Затем еще двое цыганят появились в слободке. Одного назвали Николаем в честь отца Татьяны, к тому же его рождение совпало с днем Николы-летнего, другого — Гришуткой. В слободе Константина крепко уважали за домовитость и рассудительность, потому и крестными его детей были люди тоже уважаемые, такие, как хозяин чайной Веденеев да квартальный Осипов.
Жили Смирновы меж собой дружно. Татьяна давно забыла, как обмерла от страха, впервые увидев Константина, и считала себя счастливой.
Время шло. Дети подрастали. Один из младших, Колька, рос отчаянным драчуном и пронырой, за что и звали его ребятишки Колька-глаз. Константин любил Кольку больше всех, но и порол нещадно за любую проказу плеткой-треххвосткой.
Родители и первенец Михаил были днем на работе, а дома хозяйничала Клавдинька, старшая шестнадцатилетняя дочь. Вся семья по закону, установленному отцом, собиралась за столом вместе ужинать. Опоздаешь — будешь голодным. Отец усаживался во главе стола, а ребятишки — по правую руку мальчики, по левую — девочки. Место матери — напротив отца.
В один из таких обычных вечеров Татьяна хлопотала, собирая ужин, но почему-то хмурила брови. Дети поглядывали на нее, на отца, который невозмутимо курил трубку, но по его суровому взгляду они угадывали близкую бурю. После ужина мать вместо обычного — «идите, дети, с Богом, спать» — произнесла:
— Дети, вы растете нехорошими. Кто-то из вас съел половину банки вишневого варенья, — у Смирновых во дворе росли кусты смородины, крыжовника, но семейной гордостью была невысокая вишенка. — Теперь на Колины именины не будет пирога. Это плохо. Кто же съел варенье?
Ребята притихли. Родители переглянулись. Отец еще больше нахмурился, бросив многозначительный взгляд на плетку, висевшую возле двери на гвозде.
— Дети, — сказала Татьяна, — я отдам остаток варенья, если вы признаетесь, по крайней мере, так будет честно.
Колька поковырял пальцем стол и произнес, не отрывая взгляда от пальца:
— Мама, прости меня, это я съел варенье.