Весь прочий путь, от Острова и до самых Пушкинских Гор, Мария продремала на плече у старика, иногда открывая глаза и тут же их зажмуривая - так быстро, до мгновенной легкой тошноты в груди, мелькали прутья ивы и стволы березы, так остро, жгуче, до закипанья слез в глазах, прореживало их солнце.
Отовсюду затрясло, звук мотора стал надсаден, и она проснулась. Людской гомон давил голову со всех сторон. "Газик" с трудом пробирался в гору в медленной толпе. Где-то, слишком близко, бил колокол. Балобан заглушил мотор на краю площади, забитой неостывшими, дышащими дизельным перегаром автобусами, сказал: "Счастливо погулять", уронил голову на руль, сразу засопел, скоро и захрапел. Мария, выбравшись наружу, приняла от старика две тяжелые сумки. Одну досталось нести ей, другую подхватил Теребилов. Безымянная веселая тетка, выйдя из машины, глянула на толпу, сказала "ой", сняла с ушей клипсы и сунула их в кармашек блузки, заткнув его сверху скомканным носовым платком. Колокол бил рядом, на небольшой горе, за густыми темными деревьями, за белой стеной, игла колокольни пробивалась к небу из-под крон.
Мария, старик, Теребилов и тетка, хватаясь друг за дружку, вошли в людской поток. Толпа понесла их к горе и подняла на гору. Они застряли с частью толпы возле ворот в стене. Милиция в белых рубашках никого к воротам не подпускала. Колокол вдруг умолк, и люди перед воротами, все как один, умолкли. Милиция все же прикрикнула на них в тишине: "Тихо там!" - тут даже пыль улеглась, не стало птиц, и листья на темных ветвях поверх стены замерли как нарисованные, - так стало мертво и тихо, что казалось Марии, все ей только казалось вокруг, отчего и вовсе трудно было понять, кто же, наглый такой, наседает сзади, кто давит и давит ее с боков и толкает в спину... Безмолвие было долгим, потом миновало: там, за воротами, послышался дробный шум многих шагов по камню; милиция зашевелилась, двинулась на толпу, грозно глядя в глаза Марии из-под сверкающих черных козырьков. Створки ворот, скрипнув, разошлись. Из сумрака ворот на посыпанный гравием пятачок стали выступать один за другим мужчины, кто в сером, кто в черном костюме, все в мягких шляпах, иные и в плащах не по сезону, с ними - дамочки с сумочками, в плащах и прическах. В этом колыхании костюмов, дамочек и шляп Марии померещился наш Первый секретарь товарищ Густов: она еще помнила, как на седьмое ноября он ей кивал и махал с трибуны. Боясь, что обозналась, Мария замахала ему в надежде, что он, словно тогда, с трибуны, махнет ей в ответ, но он махать и не подумал, оставив Марию, жестоко теснимую вновь заволновавшейся толпой, как бы в сомнении... А замахал, причем единственной своей правой рукой, да так отчаянно, что пустой рукав пиджака, заправленный в карман, вдруг выпрыгнул из кармана и принялся болтаться подобно флагу на ветру - совсем другой, но тоже видный мужчина. Чертополох бровей над его сильным носом затрепетал, потом запрыгал, глаза его глядели строго, он зычно крикнул: "А ну, внимание!" - и похлопал по боку высокого, красивого старика в полосатом костюме, в галстуке "кис-кис" и в свободном пестром шарфе на груди. Старик полузакрыл глаза, всем медленно кивнул, потом открыл глаза, словно проснувшись, обвел ими толпу, поглядел прямо на Марию, развел руками в стороны, поднял кверху ладони и, не опуская рук, плавно помахивая ими, громко запел: "Многая лета! Многая лета! Многая лета!". Тонкий, томный и словно бы с шелковым скрипом голос его Мария уже точно слышала раньше, и уж точно не раз, она чуть было не припомнила, чей это голос или на чей голос этот голос так похож, но тут руки поющего опустились, голос стих, мужчины, дамочки и все вокруг захлопали, шумным хлопаньем своим вынудив Марию отложить припоминание.
- Козловский! - тоже хлопая, прокричал ей старик Григорий.
- Да ну? - изумился Теребилов и сорвал с головы тюбетейку.
- Я б и сама догадалась, - разочарованно отозвалась Мария, вспомнив теперь, на чей голос был похож этот голос. Тот Козловский, которого она, не видя никогда, любила слушать по радио, был до этой минуты румяным и нежным брюнетом с воздушным кружевом на шее и заплаканными глазами. Ей, бывало, и хотелось увидеть хоть однажды, как он поет, дрожа ресницами: "А-а! А-а! Месяц светит. А-а! А-а! Котенок плачет". Вот увидела, и что же - он непоправимо обернулся белесым стариком с залысинами, в галстуке "кис-кис", да и поет он теперь, как видно, что-то совсем другое...
- Разве это колоратура? - страдальчески крикнул ей старик Григорий, однако же лицом сияя и не уставая бить в ладоши. - Вот у Лемешева -да, колоратура!
- А как же! - обрадовалась Мария. - Я Лемешева слушать обожаю!
Где-то за спиной, поблизости, заныли автомобильные моторы. Толпа отхлынула и раздалась в стороны, пропуская к черным машинам Козловского, его приятеля, беспрестанно размахивающего своей единственной рукой, и всех, кто с ними был, как в серых костюмах, так и в черных, также и дамочек - они еле поспевали за костюмами на своих высоких тонких каблучках, и всё о чем-то тихо лопотали и чему-то громко ахали.
Дверцы машин наконец захлопнулись, моторы взвыли, рукоплесканья стали опадать, толпа сомкнулась. Часть ее ринулась в ворота, увлекая и Марию, но старик Григорий вовремя схватил ее за локоть:
- После, не сейчас! Сейчас раздавят! - и потащил ее наперекор толпе куда-то вбок. Они протискивались, толкаясь и отругиваясь; Теребилов сзади все жаловался, матерясь, и тяжело дышал Марии в шею; их закрутило вдруг, вынесло на середину дороги, там их принял людской поток, двигавшийся мимо монастыря, повлек дальше в гору, к повороту шоссе и налево; миновав поворот, они спрыгнули, не сговариваясь, на обочину, бросили сумки и с размаху уселись на пыльный мох в тени пыльных акаций. Здесь обнаружилась пропажа безымянной тетки-хохотушки, имени которой, как вдруг оказалось, не знал ни Теребилов, ни старик. Пускай она была ни с тем и ни с другим, ничья: прибилась в магазине, в очереди за закуской - они забеспокоились о ней, как о родной: а ну как пропадет.
- Найдется, - беспечно попыталась урезонить их Мария, - поищет нас, поищет и вернется к машине. Разбудит Балобана - ему будет веселее.
- Балобанчик, Павловна, не твой персональный водила, - решил растолковать ей Теребилов. - Он нас с тобой не ждет. Он сюда приехал за своим хозяином Чебакиным с эпидемстанции, за его бабой, за его детьми, за его фотографом Парамоновым. Они тут третий день с ухой гуляют, Парамонов их фотографирует, а тебя Балобанчик, как и нас, подвез сюда по дружбе... Обратно, Павловна, - на автобусе, не барыня.
Лицо Марии стало набухать обидой и тревогой, и Теребилов поспешил ее утешить:
- Не куксись, Павловна; автобус - не лошадка; в Пскове будешь засветло, как я тебе и обещал... Не кукси рожу, я кому сказал, лучше - на, ломай колбаску: день рождения Пушкина объявляю открытым.
Он хватил о мох мятой тюбетейкой, распахнул свою сумку, достал круг краковской, бутылку белой и мастерски сорвал с бутылки жестяную крышку-бескозырку.
После всей тряски, давки и тревоги - куда как легко было идти, куда и все идут, в бодрой просторной толпе по упругому суглинку дороги меж сосен, пахнущих каким-то горьким медом. Иногда обдавало крепкими духами, потом, папиросным дымом, но то были недолгие запахи: как настигали они, так и улетали, гонимые сосновым спиртом, дыханием дороги, мха и подлеска. Толпа гудела негромкими разговорами, вдруг вспыхивала смехом тут и там, нетерпеливо поторапливалась, пыля и учащая дыхание, затем стала раздваиваться, большей и самой сплоченной частью своей продолжая идти по дороге прямо, а меньшей, самой безалаберной и беспокойной, вливаясь в лес за правой обочиной, туда, где много лет спустя появится турбаза из камня, - там разбредаясь, рассеиваясь, принимаясь петь на ходу, хохотать, шума ради аукаться и наконец высыпая из леса на огромное пологое поле, волнами льна сбегающее к черному бору.