— Я хочу, чтобы ты меня выслушала, и выслушала очень внимательно. Неужели ты не понимаешь, что сегодня произошло? Я… ударила… твоего… отца. Не знаю, откуда взялась эта злость и почему я так поступила. Я просто треснула его. И, возможно, опять смогу ударить…
— Нет, не сможешь.
Я шагаю вдоль пляжа.
— Я не знаю, что произошло, Ребекка, но я разозлилась не на шутку. Говорят, что подобное может случаться снова и снова; говорят, что это может периодически повторяться и передается по наследству. Ты следишь за моей мыслью? А если я по ошибке ударю и тебя? — Я выплюнула эти слова, словно камни. — А если я ударю своего ребенка?
Ребекка заключает меня в объятия, утыкается лицом мне в грудь. Я вижу, что она тоже плачет. Кто-то у волейбольной сетки выкрикивает:
— Да, приятель, это настоящая игра!
Я крепче прижимаю дочь.
— Я никогда не буду тебя бояться, — настолько тихо произносит Ребекка, что на секунду мне кажется, будто это шум моря. — Мне с тобой спокойно.
Я обхватываю ее лицо руками и думаю: «На этот раз я могу изменить ход событий». Ребекка обнимает меня, ее руки сжимаются в кулаки, и мне нет нужды задавать вопрос, что она так крепко держит: в своих руках моя дочь сжимает наше будущее.
— Я понятия не имею, куда ехать, — признаюсь я Ребекке. — Но твой дядя знает.
Когда я думаю о Джоли, забыть Оливера намного легче. Мой брат — единственный человек, которому я всегда могла доверить свою жизнь. Мы думаем одинаково, можем закончить мысль друг за друга. И поскольку он был рядом, когда все начиналось, он сможет меня понять.
Неожиданно я высвобождаюсь из объятий Ребекки и припускаю по пляжу, песок летит у меня из-под ног, как в детстве, когда мы играли с Джоли. «Можно убежать, но нигде не спрячешься», — думаю я. Да, но можно попытаться. Я чувствую, как воздух распирает легкие, в боку начинает колоть, и эта боль, эта удивительная знакомая физическая боль, напоминает мне, что, в конце концов, я все еще жива.
6
Ребекка
Сэм, который никогда не покидал Массачусетс, рассказывает мне о китайском обряде погребения как раз перед тем, когда я покидаю его яблоневый сад. Мы сидим в темном подвале Большого дома, на поржавевших молочных бидонах, оставшихся еще с начала двадцатого века. Мы уже привыкли к тяжелому воздуху, к белым мышам и влажному запаху яблок, которые вошли в состав фундамента дома: известь, смешанная с яблочным сидром, создает сладкий цемент. Мы сидим спина к спине, я облокотилась на Сэма: все еще чувствую себя неважно. Когда он делает вдох, я ощущаю его сердцебиение. С тех пор как мы приехали в Стоу, сейчас мы с ним ближе, чем когда-либо. Я начинаю понимать свою мать.
На стенах подвала, перепрыгивая на забытые плетеные кресла-качалки и треснувшие банки, играют солнечные лучи. Я могу различить зубья капканов. Сэм говорит:
— В Китае нельзя хоронить покойника до тех пор, пока соболезнования не выразит достаточное количество родственников.
Я не сомневаюсь в его рассказе и не спрашиваю, откуда ему все это известно. Когда Сэм говорит, веришь ему на слово. Он много читает.
— Даже туристы могут войти в зал для прощания и поклониться вдове умершего, они тоже считаются. И не имеет значения, был ли ты знаком с умершим.
В центре грязного пола появляется маленький квадратик света. Он просачивается через единственное окно в подвале, которое было заперто на висячий замок все время, пока мы тут сидели.
— А в это время на улице у похоронного бюро на тротуаре сидят родственники и делают из бумаги зáмки, машины и наряды. Делают бумажные украшения и монеты.
— Оригами, — догадываюсь я.
— Наверное. Понимаешь, они делают целые кипы подобных поделок — вещей, которых у умершего не было при жизни, а когда тело кремируют, все эти бумажные «сокровища» тоже бросают в огонь. Суть в том, чтобы у умершего все это было в следующей жизни.
Кто-то завел трактор. Удивительно, что яблоневый сад продолжает жить, как обычно, после всего, что произошло.
— Зачем ты мне все это рассказываешь? — спрашиваю я.
— Потому что не могу рассказать твоей маме.