— А можно лампа погорит, пока я не усну?
— Конечно можно.
Мальчик никак не мог заснуть. Повернулся и посмотрел на отца. В тусклом свете ночника его лицо с темными разводами от дождя напоминало старинную маску трагика.
— Можно я у тебя кое-что спрошу? — сказал мальчик.
— Да. Конечно.
— Мы умрем?
— Когда-нибудь. Не сейчас.
— Но мы и дальше будем идти на юг.
— Да.
— Там будет тепло.
— Да.
— Хорошо.
— Что хорошо?
— Ничего. Просто хорошо.
— Спи.
— Хорошо.
— Я сейчас задую ночник, ладно?
— Да, ладно.
А затем из темноты:
— Можно я еще кое-что спрошу?
— Да. Конечно.
— Что ты будешь делать, если я умру?
— Если ты умрешь, я хотел бы тоже умереть.
— Чтобы не расставаться со мной?
— Да. Чтобы не расставаться с тобой.
— Хорошо.
Лежал и слушал стук капель в лесу. Голые скалы вокруг. Холод и тишина. В пустоте унылый переменчивый ветер гоняет туда-сюда прах погибшего мира. Перенесет, рассыплет, опять перенесет. Все в этом мире вырвано с корнем, зависло в безжизненно-сером воздухе, все держится на одном дыхании, коротком и слабом. Почему мое сердце не из камня?
Проснулся и наблюдал за наступлением серого дня. Медленного, туманного. Поднялся, пока мальчик спал, надел ботинки и, закутавшись в одеяло, пошел между деревьями. Спустился в расщелину в скале и там присел, скорчившись, долго, непрерывно кашляя. Потом сел прямо на пепел. Поднял голову навстречу сумрачному дню. Прошептал: «Ты там? Когда мы наконец встретимся? У тебя есть горло, чтоб я мог тебя задушить? У тебя есть сердце? А душа? Будь ты проклят! О Боже, — прошептал он. — О Боже».
Город они пересекли на следующий день пополудни. Револьвер, чтобы был под рукой, он положил поверх свернутого полиэтилена в тележке. Мальчика не отпускал от себя ни на шаг. Город был почти полностью сожжен. Никаких признаков жизни. Машины на дороге засыпаны пеплом, все покрыто толстым слоем сажи и пыли. Окаменевшие следы в засохшей глине. Труп в дверях — сухой как пергамент. С застывшей гримасой. Он притянул к себе мальчика:
— Все, что ты сейчас запомнишь, останется с тобой навсегда. Хорошенько об этом подумай.
— Но что-то иногда забывается?
— Да, ты забудешь то, что хочешь помнить, и будешь помнить то, что хотел бы забыть.
В миле от фермы его дяди лежало озеро, куда они осенью вдвоем отправлялись за дровами. Он сидит на корме лодки, опустив руку по запястье в холодную волну, а дядя гребет. Дядины ноги в детских черных ботинках упираются в перекладины. Соломенная шляпа. Трубка из кукурузного початка в зубах, тонкая струйка слюны в уголке губ. Дядя оборачивается, чтобы разглядеть дальний берег, поднимает над водой весла, вынимает трубку изо рта и тыльной стороной ладони вытирает подбородок. Березы подступают к воде, их белоснежные стволы резко выделяются на фоне темного ельника. По краю озера сплошь потемневшие от времени и непогоды вывернутые пни, все, что осталось от поваленных когда-то ураганом деревьев. Сами деревья давным-давно распилены на дрова и вывезены. Дядя разворачивает лодку, складывает весла, лодку несет течением по мелководью, пока днище не начинает скрести по песку. Дохлый окунь покачивается вверх брюхом в прозрачной воде. Желтые листья. Они оставляют ботинки на прогретых крашеных досках кормы, вытаскивают лодку на берег и бросают якорь. Их якорь — заполненная цементом железная банка из-под топленого сала с крюком посередине. Идут вдоль берега, дядя рассматривает пни, попыхивает трубкой, на плече у него — свернутая кольцом грубая пеньковая веревка. Находит подходящий пень. Они его переворачивают и, держа за корни, волокут к воде. Завернутые по колено штаны все равно промокают. Привязывают веревку к поперечине на корме и плывут через озеро; пень медленно тащится за лодкой. Темнеет. Только и слышно, что размеренный скрип уключин. Темное зеркало озера и отблески света, загорающегося в домах на берегу. Звук радио где-то вдалеке. Плывут, не произнося ни слова. Идеальный день. Из детства. Один из тысячи.