Она усекла, что я на нее пялюсь. Несомненно, женщины не против того, чтобы на них смотрели, и, раздетые, ожидают этого так же, как и одетые в бальное платье. Но открыто глазеть невежливо. Я прекратил поединок по истечении первых же десяти секунд и пытался только запомнить ее, каждую линию, каждый изгиб.
Она устремила на меня ответный взгляд, и я начал краснеть, но не мог отвести глаз. Глаза ее были такой глубокой голубизны, что казались темными, темнее, чем мои собственные карие глаза. Я сипло сказал:
— Pardonnez-moi, ma’m’selle, — и сумел наконец оторвать от нее глаза.
Она ответила по-английски:
— О, я не против. Смотрите сколько угодно, — и осмотрела меня так же внимательно, как я изучал ее. Голос ее был теплым, чистым контральто, удивительно глубоким в самом нижнем регистре.
Она сделала два шага по направлению ко мне и остановилась почти надо мной. Я начал было подниматься, но она жестом велела мне остаться сидеть, жестом, который подразумевал подчинение, как будто она с детства привыкла отдавать только приказы. Легкое дуновение донесло до меня ее аромат, и я весь покрылся гусиной кожей.
— Вы американец.
— Да, — я был уверен, что она не американка, и в равной степени убежден, что и не француженка. У нее не только не было ни следа французского акцента, но еще и… ну, в общем, француженки всегда держатся, по крайней мере, немного вызывающе. Это не их вина, этим пропитана французская культура. А в этой женщине не было ничего вызывающего — за исключением того, что само ее существование было подстрекательством к мятежу.
Однако, хоть она и не вела себя вызывающе, у нее был совершенно редкий дар создания мгновенного сближения. Она заговорила со мной так, как мог бы говорить старый друг, как если бы мы были друзьями, знающими самые слабые струнки друг друга и разговаривающими tête-a-tête без всяких натяжек. Она расспрашивала меня обо мне самом, причем некоторые вопросы были довольно интимными, а я честно отвечал на все, и мне ни разу не пришло в голову, что у нее нет никакого права выспрашивать меня. Она не спросила только моего имени, и я — ее. Я вообще не задал ей ни одного вопроса.
Наконец она закончила и снова, внимательно и критически, осмотрела меня. Потом она задумчиво сказала:
— Вы очень красивы, — и добавила: — Au’voir, [17]— повернулась и ушла по пляжу к воде. И уплыла.
Я был слишком ошарашен, чтобы пошевельнуться. Никто никогда не называл меня “симпатичным” даже до того, как я сломал нос. А уж красивым!..
Не думаю, что я добился бы чего-нибудь, пытаясь гнаться за ней, даже если бы я подумал об этом вовремя. Эта подружка умела плавать.
ГЛАВА III
Я ПРОТОРЧАЛ на пляже до захода солнца, ожидая, что она вернется. Потом я наскоро поужинал хлебом с сыром и вином, натянул свою джи-стринг и отправился в город. Там я прочесал бары и рестораны, поминутно заглядывая в окна коттеджей, где только они не были занавешены, но не нашел ее. Когда все быстро начали закрываться, я отступился, вернулся в свою палатку, изругал себя за восемь видов идиотизма (и почему я не мог сказать: “Как вас зовут, и где вы живете, и где вы остановились ТУТ?”), залез в мешок и уснул.
Поднялся я на рассвете, проверил plage, [18]съел завтрак, снова проверил plage, “оделся” и ушел в деревню, проверил магазины и почту и купил свою “Геральд Трибюн”.
И тут я оказался лицом к лицу с одним из самых трудных решений в моей жизни: я вытащил на свой билет лошадь.
Сначала я не был уверен, потому что не запомнил наизусть все те 53 серийных номера. Мне пришлось снова бежать в палатку, откапывать их список и проверять — и все подтвердилось! Это был номер, который засел в памяти из-за своей необычности: № XDY34555. Я вытащил лошадь.
Что означало несколько тысяч долларов, сколько точно — я не знал. Но достаточно, чтобы я мог продержаться в Гейдельберге… если я продам его тут же. “Геральд Трибюн” здесь всегда была за вчерашнее число. Это означало, что жеребьевка прошла, по крайней мере, два дня назад — а за это время та скотина могла сломать ногу или быть вычеркнута по девяти другим причинам. Мой билет был стоящими деньгами только пока Счастливая Звезда значилась в списке участников.
Мне надо было сломя голову лететь в Ниццу и выяснить, где и как можно получить наивысшую цену за счастливый билет. Выковырнуть билет из своего сейфа и продать его!
НО КАК ЖЕ С ЕЛЕНОЙ ТРОЯНСКОЙ?
Шейлок со своим криком разрываемой души: “О, дочь моя! О, мои дукаты!” был не больше раздвоен, чем я.
Я пошел на компромисс. Я написал страдальческую записку, в которой называл себя, сообщал ей, что меня внезапно вызвали, и умолял ее или подождать, покуда я не вернусь на следующий день, или, в самом крайнем случае, оставить письмо с сообщением, как ее найти. Я оставил ее у заведующей почтой вместе с описанием блондинки — вот такого роста, волосы вот такой длины, изумительная poitrine [19]— и двадцатью франками с обещанием дать вдвое больше, если она вручит письмо и получит ответ. Почтмейстерша сказала, что никогда ее не видела, но что если cette grande blonde [20]только ступит ногой в деревню, записка будет ей вручена.
После этого у меня осталось время только на то, чтобы рвануть обратно, одеться во внеостровную одежду, перетащить все снаряжение к мадам Александр и поспеть на лодку. С этого момента у меня было три часа, пока я добирался, на раздумья.
Вся беда заключалась в том, что Счастливая Звезда была, в общем-то, не клячей. Моя лошадка оценивалась не ниже чем пятая или шестая, вне зависимости от того, кто составлял список. Ну так что? Остановиться, пока выигрываю, и снять пенки?
Или пойти ва-банк?
Решить было нелегко. Предположим, я мог бы продать билет за $ 10 000. Даже если бы я не пытался на кривой объехать налоги, я все же получил бы большую их часть и смог бы проучиться в школе.
Но я же и так собирался пройти школу — а вот хотел ли я на самом деле учиться в Гейдельберге? Тот студент с дуэльным шрамом был пижоном со своей липовой гордостью от мнимой опасности.
Предположим, я уперся и урвал большой приз, 50000 фунтов или 140 000 долларов.
Знаете, сколько налога платит холостяк на 140 тыс. долларов в Земле Храбрых и на Родине Свободных?
103 тыс. долларов, вот сколько он платит.
Так что ему остается $ 37 000.
Хочу ли я поставить на примерно $ 10 000 против шанса выиграть $ 37 000 — с перевесом как минимум 15 к 1 не в мою пользу?
Ребята, это как выход на внутреннюю финишную прямую на ипподроме. Принцип тот же, будь то 37 кусков или игра в картишки по маленькой.
Но, предположим, я изобрету какой-нибудь способ обойти налоги, поставив таким образом на пари $ 10 000, чтобы выиграть 140 000? Это приводило потенциальную прибыль в соответствие с шансами — а 140 000 были не просто суммой для учебы в колледже, а состоянием, которое могло приносить 4 или 5 тысяч в год до конца дней.
Я не “обманул” бы Милого Дядюшку, у США было не больше моральных прав на эти деньги (если бы я выиграл), чем у меня на Священную Римскую Империю. Что сделал Милый Дядюшка для МЕНЯ? Он расколошматил жизнь моего отца двумя войнами, одну из которых нам не разрешили выиграть, — и тем самым сделал почти невозможным получение для меня высшего образования, если даже не учитывать того неуловимого “нечто”, чего может стоить отец, для духа сына (я не знал, я никогда не узнаю!), — потом он выдрал меня из колледжа и послал меня сражаться в другой невойне и почти, черт возьми, убил меня и украл у меня мой невинный девичий смех.
Так какое же у Милого Дядюшки право отхватить $ 103 000 и оставить мне меньшую часть? Чтобы он мог “одолжить” их Польше? Или отдать Бразилии? А, в задницу!
Был способ сохранить все (если бы я выиграл) — законный, как брак. Съездить положить в старое маленькое свободное от налогов Монако на годик. Потом можно ехать с деньгами куда угодно.
Может быть, в Новую Зеландию. В “Геральд Трибюн” были более обычные заголовки, чем всегда. Было похоже на то, что мальчишки (просто большие, шаловливые мальчишки!), которые управляют этой планетой, собираются затеять ту, главную, войну, с МКБР [21]и водородными бомбами, в любую минуту.