Вспышка бешенства была похожа на электрический разряд. Он, должно, начал накапливаться и зреть с того момента, как стало ясно, что Салкин сбежал. Но Зуб не старался разобраться во всех этих зарядах-разрядах. Он был вне себя, и все тут.
Однако чувство самосохранения, обострившееся за последнее время до предела, заставило его подняться и долго бежать по крышам вагонов, перепрыгивая гармошки. Остановился он совсем близко от тепловоза. Если у эконома и хватит ума поднять шум, то изловить Зуба будет очень даже непросто.
41
По земле растекались сумерки. Проплывающие вдали перелески потемнели, погрустнели. Краешки крыльев исчезнувшего за горизонтом солнца сделались грозными, багровыми, предвещая завтрашнюю стынь.
Зуб собрался было в вагон, потому что вконец задрог, но впереди замелькали редкие нестройные огни. Должно быть, это та станция, куда едет малолетний жлоб. Придется еще подрожать — в тамбурах наверняка уже столпились выходящие пассажиры.
Собираясь спускаться вниз, чтобы спрыгнуть на ходу, Зуб различил в сумерках вывеску на торце вокзальчика — Абдулино.
Спрыгнув, он отбежал в сторону и присел на каком-то бугорке, подальше от рельсов. Поезд протянуло так, что он снова оказался напротив последнего вагона. Остановка была минутная. Поезд тронулся. Зуб пошел через пути, рассчитывая сесть на последний вагон. Там, как он знал, не заперта дверь.
На освободившемся от поезда перроне он приметил парнишку в кургузом пиджачке. И тот увидел Зуба, потому что постоянно озирался. В первое мгновение обладатель копилки струхнул и даже сделал движение, собираясь драпануть. Но быстро сообразил, что фэзэушнику сейчас не до него, и начал кривляться, крутить пальцем у виска. А когда тот скрылся за вагоном, заорал:
— Эй, псих! Куда без билета лезешь? Тетя, вон парень цепляется! Зайцем едет!
Кричал он, конечно, проводнице. Придется сесть на другой вагон. Зуб припустил что было сил и начал обгонять набирающий скорость состав.
— С той стороны! — долетел до него голос жлоба.- — Сейчас в вагон полезет!
Зубу удалось обогнать два вагона. Тяжело дыша, он ухватился за поручни. И уже по привычке попробовал дверь. Эта тоже была не заперта. Хорошо все-таки, когда проводницы рассеянные. Он заглянул в тамбур через давно немытое стекло. Кроме проводницы, в нем не было никого. Зуб перебрался на торец вагона и ухватился за скобы.
Надо немного подождать. Проводница уйдет, и он спокойно заберется в топку.
Через несколько минут Зуб снова заглянул в тамбур. Никого. Он смело повернул ручку, но дверь не подавалась. Заперто. Должно, все проводницы из ближних вагонов слышали, как верещал этот пучеглазый, и проверили двери.
Он снова бежал по крышам, и бежать в этот раз было страшно: в темноте можно запросто запнуться ногой за трубу вентилятора или за выступ и сыграть вниз, где бешено грохочут колеса.
Зуб все же нашел незапертую дверь. В тамбуре, куда он ввалился, гармошка топки подалась легко. В полной темноте он затворил за собой хитроумные створки и с облегчением вздохнул.
42
Зуб спал. Спать было очень неудобно и ко всему еще больно — голова то и дело безвольно грохалась о железо. Расслабившись в какую-то минуту, он соскользнул с выступа, на котором примостился, и в кровь расшиб колено.
Спать было мучительно, а не спать Зуб не мог. После бешеного дня, после пяти платформ с гравием он, кажется, заснул бы и вниз головой. Глухой ночью, желая поудобнее устроиться, стал спросонок ощупывать свою добровольную мышеловку. Где-то над головой нечаянно повернул податливый кран, и на него хлынула студеная вода. Пока он снова нащупывал этот предательский вентиль, пока заворачивал его, гимнастерка совсем вымокла.
Дрожа от холода, снова спал, точнее забывался в беспокойной, тяжелой полудреме. Во сне постанывал то ли от болей в желудке, то ли от того что тупо ныли все до единой жилки, которые он усердно надрывал, работая на тунеядца Салкина.
Эта боль оборачивалась во сне образом Салкина, одетого почему-то в кургузый пиджачок, лопнувший на спине по шву. Салкин стоял на крыше вагона и кривлялся, держа в руках кошелку. Он похлопывал по ней ладонью, дескать, тут они, твои заработанные. Зуб хочет кинуться на Салкина, но не может шагу ступить, словно держит его крепкая паутина, которой он весь опутан. А Салкин заливается, наслаждаясь Зубовой беспомощностью. Он издевательски грозит ему пальцем и кричит, давясь смехом и дурашливо взвизгивая от избытка веселья: «Накажу! Рублем накажу! Пацан!..»
Зуб вконец измучился. Прошла вечность, пока в окне, закрашенном белой краской, забрезжил рассвет. Гимнастерка к тому времени почти высохла. Он решил плюнуть на все и пробираться в вагон.
Тут ему повезло — никто не обратил на него внимания. Вскоре он прямо в ботинках лежал на полке под самым потолком. Пришлось согнуться в три погибели, потому что в ногах стоял ящик, обернутый огромным старым платком.
Пусть ревизоры стаскивают его отсюда, ему все равно. Засыпая, Зуб еще успел подумать, что ни в коем случае нельзя разгибаться. Если спихнет с полки ящик — а вдруг там телевизор! — то ему не сдобровать.
43
Проснулся он от того, что в нос шибануло запахом борща. Спал он по-прежнему скрюченным, но ящика в ногах уже не было. В первое мгновение он ужаснулся: спихнул! Однако тут же сообразил, что если бы ящик загудел вниз, на проход, хозяин не стал бы беречь Зубов сон. А никто не шумел и не стаскивал его для расправы.
Он с облегчением вытянул ноги. Это было и приятно, и немного больно. Больно потому, что позвонки, да и все натруженное тело, словно закостенели в одном положении. И еще ступни словно распухли.
Поезд мерно покачивался. За окном было пасмурно. Проплывали мокрые от дождя придорожные заросли, почерневшие телеграфные столбы.
Запах борща ему не приснился. Внизу звенели ложками, аппетитно хлюпали. Кто-то беспрестанно вздыхал, явно от удовольствия. Время от времени низкий женский голос ворковал:
— Ну, Сергунчик, ну хлебни? Ты только попробуй, а потом захочешь.
— Не захочу! — капризно отвечал Сергунчик, — Там лук плавает.
— Замучилась с ним, — вздыхал низкий голос. — Чем только живет ребенок?.. Ну Сергунчик, ну ложечку. Скажи, ты любишь свою бабушку?
— Не люблю.
— О господи!..
Зуб свесил голову. Запах борща шибанул сильнее. Ели две тетки. Сбоку отрешенно сидел парень в очках, читал книгу. Лет ему было за двадцать. Вся его поза говорила, что он сам по себе и не имеет ни малейшего отношения ни к борщам, ни к чавканию.
Одна из теток — тучная, с бровями, навсегда застывшими в страдальчески-озабоченном изгибе, — старалась впихнуть ложку борща в рот вертлявому мальчику лет пяти. Тот крутил головенкой, с отвращением морщился и катал по дивану заводную машинку. На столике вперемешку лежали раскрошенное яйцо, кусочки печенья, булки, над кусанный кругалик колбасы и другая снедь — все, что, наверно, пытались затолкать в Сергунчика. Зуб облизнул сухие, потрескавшиеся губы.
— Ну, замучилась! — вздыхала женщина и принималась сама хлебать из железкой миски, какие приносят из вагона-ресторана. — А врачи-то — зла на них не хватает! Ребенок, говорят, развивается нормально. Как же нормально, если ничегошеньки не ест? С чего ему развиваться?
Другая тетка не отвечала, ела себе и ела. Была она по-крестьянски деловитая, экономная в движениях и словах. Растянутая, сто раз стиранная кофта некрасиво висела на ее худом теле. Доев, она вылила в ложку последние капли борща. Потом собрала в щепоть крошки хлеба и отправила в рот. Поднявшись с миской в руках, она потопталась в нерешительности и спросила с виноватой улыбкой:
— Где мыть-то, я прям и не знаю.
— Что мыть? — подняла на нее удивленные глаза тучная женщина. — Да кто ж моет? Заберут и так.