А старик, не дойдя до калитки, повернул в дом, поскольку все, что надо, сказал. Зуб постоял с минуту, собираясь с силами, и пошел на деревянных ногах, не зная даже, куда они его ведут.
59
Горька водица в реке. Видно, впрямь — слезы. С какого ж горя великого их столько наплакали?.. И дорога шла не по розовому. Розовое — это для сказок, в жизни же...
— А ты чей будешь?
Одна сказка кончилась. Должно, вторая теперь начнется...
— Слышь, сынок! Ты чего его спрашивал?
Зуб остановился. У калитки стоял тот, в безрукавке.
— Ну чего молчишь?— начал серчать старик,— Как, говорю, фамилия?
— Зубарев.
— Твоя, я спрашиваю, как фамилия?
— Зубарев.
— Дак... Божья мать! Эт как же?.. Не племяш ты ему?
Зуб кивнул.
— Эт который... Ну не дурень ли старый! Я ж подумал еще! — открыв калитку, он быстро направился к пареньку. — Детдомовец ты, так? Ну не
дурень ли! Вот и ушел бы, и поминай...
Зуб смотрел на старика и ничего не мог понять. Не сам ли это дядька его? Может, правда, шутку с ним такую пошутил?
— Пойдем, милый, заходи в избу. Не серчай, как звать тебя позабыл.
— Юрий.
— Вот-вот — Юрий! Ждал тебя Василий, мне про тебя рассказывал. Говорит, через годок, как кончит училище, должен приехать. А ты вон раньше. Маленько, видишь, дядька тебя не дождался.
«Нет, это не дядька, — снова сжалось сердце. — Сосед просто».
— А мы с дядькой твоим, Палычем-то, вроде как побрательники были. Во как! — не умолкал старик. — Писал он про меня, нет? Кружанков я, Семен Мироныч. Заходи, заходи! Хозяйка моя к дочке пошла внуков попроведать. Сейчас явится. А я тут с коровой управлялся.
Старик Семен Мироныч был человеком, видать, словоохотливым и по натуре добрым. Так и кружил вокруг Зуба. Заведя в дом, он сам снял с него фуфайку, бросил пол ноги стоптанные шлепанцы. Потом провел в горницу и усадил там на старый плюшевый диван с кругляшками по бокам. И все рассказывал, как трудно помирал дядька, у которого «проклятый рак в желудке завелся», как в последний день никого не узнавал, даже его, побрательника, только с Прасковьей — хозяйкой своей покойной — разговоры вел.
Комната была удивительно уютной. На полу — домотканые дорожки, на окнах — белоснежные занавески с вышивкой, шторы на дверях. Широкая деревянная кровать убрана без единой морщинки.
— Сыновья иногда приезжают, — кивнул на нее старик. Кровать старинная, с резными спинками. На комоде опять же вышитая крестом накидка. Круглый стол посередине с точеными ножками. Из горницы двери вели еще в две комнаты. Просторно живут хозяева.
— Сурового кроя был дядька твой, с пустым человеком знаться не желал, — рассказывал Семен Мироныч. — А душу имел прямо ребячью, все ему куда-то надо, минутки не посидит. Во как! И руки у него — чистое золото. Он те самую дохлую машину сейчас раскидает, туда, сюда, глядишь, через день-другой поехала как миленькая. К нему, знаешь, со всей области увечные машины тащили. Уж хворый, гнуться не может, а не отказывается. Я ему: Вася! А он: не могу, говорит, такого вытерпеть, чтоб машинам больничные давали. Добрые люди, говорит, для езды их делали. Во как! Прасковья-покойница тоже такая была беспокойная. Чужой человек в нужде, а она, бывало, места себе не находит.
Старик помолчал, горестно вздохнул:
— Божья мать! По таким разве людям смерти ходить? Он-то без нее всего годок вынес. Семен, говорит, хорошо ли, плохо ли, а мне теперь эта самая жизнь...
Последние слова Семен Мироныч произнес сдавленно и осекся, не договорил. Моргнул с усилием, на потолок уставился, словно ему там разглядеть чего надобно. Потом сердито сказал:
— Ладно, рассупонился... Я, знаешь, не люблю этого.
Успокоившись, он снова стал рассказывать о дядьке, о том, как они с ним воевали — «до самого ихнего Берлина дотопали, и все рядышком». Они и дом вместе рубили.Вдруг Семен Мироныч перебил себя:
— Ну, голова! Что ж я тебя баснями кормлю? Вишь, дорога как тебя приморила. Не спал, поди, а? То-то и вижу: лица на тебе нет. Мы, Юрик, вот что. Я сейчас баньку протоплю, да мы с тобой как напаримся! Заново народишься. Во как! А уж опосля сядем да пообедаем как надо. Потерпишь?
— Я помогу вам топить.
— Посиди, отдохни, Юрик. Дело пустяшное, все под рукой.
Зуб слышал, как за стариком затворилась дверь, и больше ничего не помнил. Прям сонная болезнь... А когда Семен Мироныч потряс его за плечо, Зуб встрепенулся, уверенный, что снова проверяют билеты.
— Вишь, сморило как, — сочувственно сказал старик. — Ну, видно, дала тебе жару дорога! Пойдем, Юрик, дошла наша банька. Вместе похлещемся. Ох, люблю ж я это дело!..
Он покопался в старинном комоде, бормоча о том, что хозяйка некстати загостилась, и вынул стопку белья. От сынов осталось — объяснил. Вышли в сени. Там Семен Мироныч снял с гвоздя березовый веник, тряхнул им.
— Ну, Юрик,— сказал с азартом,— дам я тебе жару! Всю из тебя усталь выпарю!
Банька была бревенчатая, древняя. На белый свет она смотрела единственным подслеповатым окошком. Парила она, видать, не одно поколение людей. За долгие годы вросла в землю, один угол подгнил и осел. Она словно старая усталая бабка приступила на одну ногу, давая отдых другой.
Пригнувшись, зашли в жаркое нутро. Разделись. Зубу стыдно было своей черной шеи. Да и весь он оказался таким, будто кочегарил телешом. Но делать нечего.
Семен Мироныч черпнул ковшиком из железной бочки и плеснул на каменку. Будто взорвалась она. Пар ударил, как из паровоза. Зуб испуганно отступил в угол. Дышать ему было все труднее.
— Погрейся, Юрик, пусть дых попривыкает, а то долго не выдержишь.
Семен Мироныч уселся на лавку и стал рассказывать про шахту, поселок и про то, как тоскливо быть на пенсии. Хорошо хоть его частенько зовут в мастерские на подмогу. Никогда не отказывается, потому как «слесарное дело — это же сласть для души».
— Копи наши знаешь почему Каримскими прозывают? В старые времена охотник тут был — Карим. Развел он в этом месте костерок, камни под котелок подставил, а они возьми да и загорись. Уголь, значит. Вот люди и уважили охотника — копи эти Каримскими стали звать... Попривык, Юрик? Ну, теперь с богом. Здоровее баньки, скажу тебе, ничего на свете нету. Кто в баньке парится, в тот день не старится. Во как! Деды наши знали, что говорили.
Семен Мироныч, видимо, решил управиться с племяшом своего побрательника по-свойски. Он загнал его на выбеленную жаром полку и начал охаживать распаренным веником. И похлещет, и потрусит им над спиной, и так, и этак пришлепнет. В его руках веник словно бы танцует. Семен Мироныч, видать, большой мастер пар в кожу вгонять.
Зуб впервые попал в деревенскую баню. И в детдоме, и в училище обходился городскими, с бетонным полом и такими же лавками. В этих городских банях простыть было не мудрено, а попариться — дело сложное. А тут Зуб попал в настоящий ад. Сознание его мутилось, но он мужественно выносил пытку зноем. Были минуты, когда он переставал понимать, где пол, а где потолок. Казалось, что его тело, сделавшись невесомым, клубится вместе с паром и липнет к седому от зноя потолку.
А Семен Мироныч чувствовал себя как рыба в воде. Он сыпал шутками-прибаутками, по-детски звонко смеялся над тем, как разобрало Юрика, и все выпаривал, выпаривал из него «усталь», накопившуюся за дорогу. И дорога казалась теперь Зубу кошмарным сном, но никак не явью, испытанной на собственной шкуре. И все — и пар, и веник, вытанцовывающий на его спине, и сам старик — все казалось нереальным. Словно и взаправду шло новое нарождение на свет Юрия Зубарева, который с этого второго захода должен получиться гораздо лучше, правильнее.
Между делом Семен Мироныч рассказывал про своих сынов. Трое их у него.
Голос старика долетал как сквозь сон:
— Ладные ребяты вышли, ей-ей не хвалюсь... Ну-ка я еще наддам.
На раскаленных камнях рявкнуло, и Зуба снова закружило где-то под потолком.