— До завтра ты еще наш, ершистый Зубарев. И чего ж ты, брат, такой ершистый?
— Если не нравится, загипнотизируйте, буду послушным,— съязвил Зуб, которому теперь было на все наплевать, даже на то, если его в самом деле начнут гипнотизировать.
— Вот чего не умею, того не умею.
— Зря говорят про вас, что ли?
— Говорят... Про тебя вон тоже говорят.— Степан Ильич вздохом согнал свою грустную улыбку. — Не всему верь, что говорят. А то, бывает, веришь, веришь да и захрюкаешь.
— Я хрюкать не собираюсь.
— Правильно, не надо. Поэтому на веру не все принимай.
— Значит, не верить, что про меня на педсовете говорили?—с вызовом спросил Зуб.
Очень ему было интересно, что скажет на это Степан Ильич, как он будет выкручиваться. С одной стороны, он вроде заступался за него, на Ноль Нолича нападал, а с другой — не станет же он говорить, что педсовет был несправедлив к нему. Только Степан Ильич и не думал выкручиваться. Он внимательно, словно в чем-то испытывая, посмотрел на Зуба и спросил:
— А ну, признавайся, кто ребят подбил в сад лезть. Только честно, как между мужчинами.
— Я.
— Это что, честно? Не верю.
— Говорю — я!
— Но ты хоть подумал, кого выгораживаешь, ради кого врешь?— с неожиданной злостью, даже грубо спросил преподаватель. Его рука крепко сжала плечо Зуба.
— Я не вру, понятно?— так же грубо ответил Зуб и сбросил руку а плеча.— Нечего тут...
Что ему нужно? Зачем ему знать, кто подбил пацанов? Выгнали, и делу конец. И вообще, что он орет? Голоса никогда не повысит, а тут разорался.
Но Степан Ильич уже был спокоен, и глаза его, как обычно, стали задумчивыми, как бы обращенными в себя.
— Может, это и благородно с твоей стороны,— сказал он,— только не в дело ты благородство употребил. Такие Крутько всю жизнь ищут невольников чести.
«На пушку берет,— подумал Зуб.— Откуда ему знать, что я Саньке слово давал?»
А вслух он упрямо сказал:
— Крутько тут ни при чем, нечего на человека наговаривать.
Но Степан Ильич вроде и не слышал его.
— А без чести, брат, опять же не годится,— задумчиво продолжал он.— Как тут быть? Уж если честь терять, так вместе с головой. Да...
Зубу показалось, что Степан Ильич говорит это вовсе не ему, а кому-то другому, с кем недоспорил или не смог убедить в свое время.
— У тебя, Зубарев, жизнь длинная будет, всякого повидаешь. Поэтому сразу соображай, как и честь уберечь, и головы не потерять. А то ведь сегодня ты в дураках остался. Кумекать надо.
Зуб молчал. Не все ему было понятно про честь и про голову, но он чувствовал, что этот разговор не пустой, и о нем стоит помнить. Поумнеет — разберется.
Они молча спустились с деревянного крыльца корпуса. Зуб хмуро, словно в оправдание, сказал:
— А вы бы на моем месте что сделали?
— Я на твоем месте прежде всего не лазил бы в сад,— немного сухо ответил преподаватель.— И дверью не хлопал бы. Ты этим окончательно все испортил.
Степан Ильич остановился и внимательно посмотрел на Зуба.
— Впрочем, не все потеряно, есть маленькая надежда. Ты вот что. Иди завтра к директору и расскажи все как было. Сможешь?
— Нечего мне рассказывать!— Зуб довольно недружелюбно посмотрел на преподавателя.— Вы-то чего переживаете?
— Да, ершист ты, брат, ничего не скажешь,— обескураженно пробормотал Степан Ильич.— Ладно, невольник чести, ужин скоро. С довольствия тебя завтра снимут, так что смело можешь идти в столовую.
Зуб повернулся было уходить, но Степан Ильич его остановил:
— Знаешь, Зубарев,— негромко заговорил он,— был у меня один случай. На твой сегодняшний похож. Один наглец шел по чужим горбам как по ступенькам. И я тоже свой горб подставил, хотя лучше всех знал, что подставлять нельзя. Я тогда считал, как вот и ты, будто свою честь спасаю.
Степан Ильич замолчал в задумчивости, и Зуб спросил:
— А куда он шел... по горбам?
— Наверх, куда же. Благополучно дошел. С моей помощью, к сожалению. Тогда я, кстати, тоже мог пойти и рассказать все как на духу.
— И не пошли?
— Не пошел. Считал, что это будет подло с моей стороны... Ладно, Зубарев, мне пора. На ужин приходи. Мы еще повоюем за тебя!
В столовую идти было рано. Зуб неохотно отправился в общежитие. Он злился на себя за то, что грубил этому человеку. Странно получается: хотел, чтобы Степан Ильич дольше поговорил с ним, а сам грубил ему...
12
Начали возвращаться из кино ребята. Общежитие понемногу наполнялось голосами. Зуб в это время лежал на кровати в своей комнате. Лежал прямо в ботинках, отвернув матрац, чтобы не запачкать. Так делали многие, и воспитатели устали бороться с этой дурной привычкой.
То и дело открывалась дверь, в комнату заглядывали ребячьи мордахи.
— Привет, Зуб. Уже пришел?
— Нет еще. Скройся.
Мордаха скрывалась, но появлялась другая, такая же любопытно-сочувствующая.
— Плюнь, Зуб, не переживай!
— Исчезни.
Дверь все открывалась и открывалась, ему что-то говорили, советовали не переживать, плевать и прочее. Зуба взорвало. Он стащил с ноги ботинок и, когда дверь приоткрылась в очередной раз, запустил им. Ботинок грохнулся в моментально захлопнутую дверь и отлетел под соседнюю кровать, Зуб снял второй ботинок. Но дверь больше не открывалась. Видно, было объявлено, что у Зубарева нынче неприемный день и не стоит его тревожить по пустякам. Даже те трое, которые жили с ним в этой комнате, решили не рисковать.
Он лежал и думал, что завтра начнется самостоятельная жизнь. Только на какие шиши он будет перебиваться на первых порах, до того, как что-то заработает? Учебный год только начался, практики еще не было, а в кармане только два рубля новыми. Не попросить ли у Ермилова до первой получки? Вряд ли сможет это сделать — язык не повернется.
Ничего не придумав, Зуб решил, что время подскажет выход.
Дверь приоткрылась — робко, на узкую щелочку. Зуб с удовольствием замахнулся ботинком.
— Это я,— испуганно пискнул Мишка Ковалев. Зуб опустил ботинок.
— Чего тебе?
— Просто так.
— Ну, заходи.
Мишка зашел и нерешительно сел на одну из трех свободных кроватей. Сидел и молчал. И Зуб молчал. И обоим, как это иногда случается, не было неловко от того, что они молчат.
Из привычного гула голосов выделился голос Саньки Крутько:
— Гады!— орал он на весь коридор.— Кто в чемодан лазил? Сало свистнули, гады!
— Куркуль, — усмехнулся Мишка. — Так ему и надо, куркулю.
— Дежурный! — вопил Крутько. — Кто тут оставался, говори!
— Зуб оставался, — ответили ему. — Иди, спроси, может, он взял,
В коридоре засмеялись: дескать, иди, спроси, он тебе ответит.
— И спрошу! — хорохорился Санька. — Испугаюсь, что ли?
Зуб занес над головой ботинок и стал ждать. Мишка тоже не сводил глаз с двери. Но она так и не открылась.
— Боится, жлоб, — презрительно сказал Мишка. — Эх, дать бы ему по кумполу!
— Дай, я разрешаю,— сказал Зуб. Мишка вздохнул:
— Он меня побьет. А то бы я дал.
— Ну и что ж, что побьет? Не в этом же дело.
— А в чем?
— В чем, в чем... В том, что ты решил дать ему по кумполу.
Ковалев с минуту молчал, глядя в пол. Потом решительно встал и направился к двери.
— Ты куда?
— Крутько бить, — воинственно заявил Мишка.
— Сядь, балда! — усмехнулся Зуб. — Все равно ты ему ничего не докажешь.
Мишка помедлил и нехотя вернулся на место. Зуб глянул на его плотно сжатые губы, нахмуренные брови и улыбнулся. Если бы кто-то другой собрался бить Саньку, то ничего смешного не было бы. А то — Ковалев, которого самого вечно шпыняют.
— Ты, Мишка, невольник чести,— повторил Зуб слова Степана Ильича.— Кумекать надо.
— Почему это я невольник чести? — не понял тот.