– Ты мы же договорились! – восклицает Стыд и стучит по столу. – Глу-пый, глу-пый шельмец Страх… или как ты тут себя величаешь? Всё так же убого-пошло? Алхимик?
– Заткнись. Я попробую, слышишь? В последний раз.
Вдруг вспоминаю про свой мешок, взваливаю его на плечо и выхожу на воздух, оставив Стыда за столом. Поднимаюсь над крышами, подставляю лицо резким ледяным порывам ветра и смотрю вниз. Я вижу их. В этом году их ещё меньше, даже меньше, чем в прошлом. Бродят, тычутся в мёртвые тела разрушенных зданий, заглядывают в лачуги и каменно-мусорные хижины. Они похожи на собак, которые забыли дорогу домой и принюхиваются к каждому жилью, надеясь, что где-то их ждут.
Мне жаль мертвецов. Не думаю, что на следующий год хоть кто-то из них придёт навестить потомков.
На окнах нет свечей, нет тыквенных и репных светильников, нет гирлянд и букетов, нет ничего. Особенный день превратился в такой же серый, как остальные. Невольно думаю: а кому хуже? Мёртвым или живым?
Я не солгал Стыду. Ведь я не умею лгать. Я попробую в последний раз и посмотрю, что выйдет. Я вызову Его на разговор и не отступлю, пока Он не скажет то, что я потребую.
Спускаюсь на пустынную улицу, узкую настолько, что только один человек может пройти по ней, не прижимаясь к обуглившимся стенам. Местами огромные глыбы, отколовшиеся от зданий, почти перекрывают проход, и между ними и стенами виднеются неряшливые крысиные гнёзда. Знаю, в каком-то из гнёзд наверняка прячется чудовище с семью крысиными головами и сотней сплетённых хвостов. Где-то невдалеке слышится плач, и я иду туда, словно мать, которую зовёт испуганное дитя.
Навстречу мне движется компания мёртвых. Вижу их так же, как люди видят друг друга, но с первого взгляда безошибочно определяю, что самый молодой из них погиб по меньшей мере тридцать лет назад.
Они скользят по мне пустыми взглядами, и в каждой паре глаз я вижу одно и то же: тоску и скорбь, будто все они – лишь один-единственный мертвец, помноженный на пять, как червь, разрезанный на части. Пусть мои глаза сейчас сыплют искрами, на дне их – то же, что у мертвецов. Поднимаюсь выше и перелетаю через потерянных мёртвых, очевидно жалеющих, что до сих пор надеются на живых.
Иду на плач и нахожу тело женщины, умершей совсем недавно. Серая кожа обтягивает череп, под глазами – синеватые сеточки сосудов, суставы на руках раздуты и напоминают каштаны. Ушлая крыса уже грызёт её палец. Извращённая, мерзкая пищевая цепь. Рядом с женщиной хнычет ребёнок лет пяти с опухшим от слёз лицом. У ребёнка такие же раздутые суставы, он завёрнут в ворох грязных тряпок, так что даже трудно понять, насколько тощее тельце скрывается под ними. Смотрю на два тела, иначе не скажешь, и понимаю, что не чувствую жизни ни в ком из них.
– Ш-ш-ш, ш-ш, – успокаиваю я ребёнка и лезу в мешок. – Не плачь. Держи, угощайся.
Протягиваю леденец в виде медведя, сую прямо в детские пальцы. Он замолкает, смотрит на меня недоверчиво и будто сквозь меня. Хватает леденец не за палочку, а прямо так, за липкое сахарное тело медведя и тянет в рот. Я хищно ухмыляюсь, смотрю, как мальчик пробует угощение губами, как сосредоточенно грызёт сладость и глотает нерассосавшиеся осколки. Он съедает всё и отбрасывает палочку. Больше не плачет, задумчиво смотрит всё так же сквозь меня. Я начинаю злиться.
– Ну, и что же? Пойдёшь со мной?
Лицо ребёнка ничего не выражает. Ни печали, ни злости, ни испуга. Жуткое, запредельное ничто. Или я сгущаю краски, а детское лицо просто глупо.
Повторяю вопрос и протягиваю руку. Обычно к этому моменту они уже готовы идти за мной к самому Разлому, куда угодно, лишь бы на мой зов, куда угодно, лишь бы дальше от себя, дальше от неведомых мыслей. Но не в этот раз. Глупый мальчик, поняв, что леденец закончился, кривит лицо в гримасе, открывает рот с редкими зубами и снова принимается плакать.
– Пошли со мной! – Я начинаю уже по-настоящему злиться. – Я уведу тебя туда, где ты не будешь плакать! Вставай!
Хватаю ребёнка за руку, но он начинает извиваться и дёргаться, не прекращая при этом орать, как свинья. Он бьётся и пинается, нечаянно топчет ногами руки своей мёртвой матери и хвосты крыс, брызнувших прочь серыми комьями.
Детские истерики мне отвратительны. Отшвыриваю орущего мальца, подбираю мешок и иду дальше. В голове у меня стучит.
Так не должно быть. Это неправильно. Он съел чёртов леденец, вкусил моей крови, попробовал чистого страха. Моя кровь не приводит к истерикам. От меня не орут и не бьются. Я много лет выводил идеальную формулу и точно знаю, что страха там ровно столько, чтобы жертвы впадали в покорное оцепенение, чтобы у них не было сил сопротивляться, чтобы они становились податливыми и послушными, как овцы.