Она еще кукурузу выращивает при ферме, и ее участок самый чистый во всем колхозе, а потом будет самая высокая, усеянная крупными початками кукуруза… Вот как она трудится в колхозе!
А дома, сколько Эле дома ворочает, батрача на своего отца Шаучукенаса, которого все называют Ляксандра! Люди говорят, что Эле «батрачит», хотя Шаучукенас смеется, слыша такие речи. Его большие, здоровые зубы поблескивают на загорелом лице, как белая, гладко-гладко оструганная дощечка. Кто ни скажет ему, что́ ты, мол, Ляксандра, дочь эксплуатируешь или что ты одежку ей получше не справишь, тот и ударится об эту дощечку — широкую хитрую улыбку старика. Если бы не руки Эле, сильные, как у мужчины, а может, и еще посильней, разве Ляксандра отгрохал бы себе такие хоромы? Разве были бы у него такие свиньи, овцы, такие яблони и пчелы? Люди говорят, нет.
И почему Эле слушается этого своего скупердяя отца? Ни нарядов у нее, ни часиков или велосипеда, чтобы не топать пешим ходом с фермы и на ферму. У всех девушек и велосипеды и часики есть, хоть наш колхоз и последний в районе. Одна только Эле ничего не имеет, а работает больше всех тех, что при часах.
И еще почему Эле… замуж не идет?
Я не очень-то понимаю, почему девушкам надо выходить замуж, но все, особенно моя мама, заботятся, чтобы Эле нашла мужа. А Шаучукенас на вопрос, когда будет свадьба дочери, отвечает только своей гадкой — да, гадкой! — улыбкой.
— Этот старый вдовец хуже черта, — часто говорит моя мать отцу. — Вот увидишь, сам оженится да еще и мачеху Эле на шею посадит. Заест он жизнь девушке!
Мне невдомек: Эле, такая большая, сильная, день и ночь в колхозе работает, а боится этого хитрого старика, который никогда не кричит, только улыбается, словно все на свете знает, землю насквозь видит. А может, Эле не боится? Может, это совсем не страх? Может, она просто очень любит своего отца?
Ведь вот моя мама неправа, а я не перечила, и, если б не Эле, я бы, чего доброго, разревелась. Только подумаю о других людях, как забываю свои беды… И отец свои забывает, и мать, чувствую, уже не так расстраивается… А Эле, большая, серьезная Эле, занята какими-то другими, не домашними заботами, она всегда спокойна. И ее спокойствие невольно передается другим.
— Хорошо, что заглянула, Эле, — говорит мама.
— Что нового на ферме? — интересуется отец, хотя он и сам хорошо знает, какие там новости.
— Ничего нового. Трудимся! — коротко отвечает Эле, пожимает плечами и широко улыбается.
Ее улыбка такая же, как у Шаучукенаса, но, кажется, сосной пахнет. На нее всегда приятно смотреть, Эле почти красивая, когда улыбается, а к тому же у нее волосы очень красиво выбиваются из-под платочка. Они тоже словно улыбаются…
Эле заглянула к нам по дороге на свою ферму. Куда еще ей спешить: может, в кино, театр? Фильмы в Гургждучай не показывают, театры не наезжают, даже костел и тот от нас за горами, за лесами. Мать кивает, поддакивает: да, да, разве это жизнь в Гургждучай? Но Эле не умеет ходить вокруг да около и выкладывает прямо: есть при ферме такой участок под свеклой — соток шестьдесят, а то и весь гектар наберется, — только рук не хватает. А уродилось бы, не земля там — тесто. Вот бы Марите и другие школьники взялись — большая польза колхозу. Учительница вроде бы и обещала, да что она одна, и еще не здешняя…
Мать уже не поддакивает, это тебе не театры, которые не наезжают; и Эле руками показывает, как не хватает рук. Руки Эле большие, черные, неотмываемые, всегда припухлые.
Мать смотрит на них, на эти натруженные, припухлые руки, и все равно думает, что затеи учительницы — а может быть, учительницы и этой вот Эле? — портят детей. Ни там, ни дома работать не будут. Дома хоть глаз за ними, а там примутся на головах ходить. И в свекле-то вряд ли смыслит эта каунасская учительница. Нет, не одобряет мать всякие затеи, однако с такими руками, как у Эле, не может спорить. Даже простых часиков нет на них, только въевшаяся в кожу земля.