Выбрать главу

- Евреев, Андрей! - поправляет папа.- "Жид" - это злое слово..

- Виноват, господин доктор,- оправдывается Андрей.- Все так, и я за всеми... Так вот, евреев этих здесь вроде как и за людей не считают! Почем зря всякий обижает...

В эту минуту в другом конце сквера появляется на дорожке человек в черной форменной шинели. На плечах - там, где у военных полагается быть погонам или эполетам,- у него свитые жгутом оранжевые шнурки. На одном боку - большой револьвер, на другом - плоская шашка: Посмотреть на его бледное лицо, на его глубоко запавшие бесцветные глаза - подумаешь: больной он, бедняга, безобидный человек. Но из рукавов шинели выглядывают страшные кулачищи, за которые его ненавидит весь город. Это городовой, прозванный "Кулаком" не столько из-за фамилии "Кулакович", сколько из-за этих его кулачищ, которыми он бьет намертво. Кулак - взяточник, злой пес, грубый хам с беззащитным населением, жестокий истязатель арестованных. Он идет по дорожке медленно, крадущейся походкой хищника. Как кошка, подстерегающая мышь.

- Кулак! - первым узнает его издали Андрей и так резко вскакивает, таким рывком задвигает за скамейку свою кадку, что с клена над нашими головами какая-то пичуга, сонно бормотнув и пискнув, улетает на другое дерево.

- Побегу торговок упрежу! - соображает Андрей.- Постережешь кадку, Сашурка?

Он быстро и ловко перемахивает через невысокую сквозную ограду сквера и бежит к "толчку".

Кулак идет мимо нас с папой. Глаза его зорко всматриваются в "толчок" на углу. На секунду он останавливается.

- Четверть девятого! - орет Кулак и, придерживая плоскую шашку, бьющую на бегу по его ногам, мчится собачьей рысью к месту преступления: после восьми часов вечера всякая торговля воспрещается.

Но Андрей опередил Кулака, и его предостерегающий крик: "Кулак идет!" вызывает на "толчке" то же смятение и кутерьму, какие возникают на вокзальной платформе при появлении поезда. Торговки, торопливо срываясь с тротуара, подхватывают свои корзинки и бегут врассыпную. Одна только Хана, старая и хромая, не успела встать на ноги и продолжает сидеть рядом со своими двумя корзинками. Одну из этих корзин быстро схватил Андрей-мороженщик и скрылся с нею за углом. Вторая корзинка осталась рядом с Ханой на краю тротуара.

На "толчке" стало совсем пустынно. Фонарь освещает только сидящую старуху, с усилием пытающуюся встать, и ее корзинку.

- Торговать? В непоказанное время? - гаркает над головой Ханы городовой Кулак.

Старуха поднимает голову. "Ну на, ударь, бей!" - говорят ее измученные глаза.

И Кулак в самом деле ударяет изо всей силы ногой по Ханиной корзинке с бубликами. Корзинка покорно опрокидывается набок, словно собираясь выплюнуть все содержимое в протекающую мимо тротуара канаву. Я невольно ахаю. Но в мутную, грязную воду канавы падают один, другой, третий золотистые бублики и плывут, как три маленькие луны,- и это все. Больше в корзине бубликов нет. А вторую корзину только что спас Андрей-мороженщик - унес ее куда-то.

Разъяренный Кулак пинает сапогом и Хану. Она успевает закрыть руками лицо - ведь с синяком под глазом она не сможет завтра выйти на улицу продавать свои бублики...

Кулак уходит, высоко поднимая плечи со жгутами из туго свитых оранжевых шнурков.

Все это происходит молниеносно и разыгрывается в течение нескольких секунд, не больше.

Тогда из-за угла осторожно выныривает Андрей-мороженщик. Унесенной им корзинки уже нет у него в руке. Он нагибается над плачущей Ханой.

- Вставай, баушк! - журчит он своим ласковым тенорком.- Чего туточка на тротуваре сидеть?

- Корзинка моя... Бублики там... - бормочет Хана.- Пропала...

- Цела она, баушк, корзинка твоя. И бублики целы. Я их тут, за углом, у добрых людей поставил. Сейчас кадку захвачу, и пойдем за бубликами твоими...

- Вы только подумайте!.. - вдруг всплескивает руками Хана.- Такое слава богу, такое слава богу - он же меня даже не оштрафовал, этот Кулак, чтоб ему сгореть!..

- Сгорит! - уверяет Андрей. И, прощаясь с нами, говорит: - Господину доктору - почтение! Сберегла кадку, Сашурка-бедокурка? Умница!

Андрей удаляется по вечерней улице, подтанцовывая под тяжестью кадки, покачивающейся на его голове. Рядом с ним, припадая на хромую ногу, плетется старуха бубличница Хана.

Оставшись одни на скамейке, мы с папой почему-то не спешим заговорить, и молчание тягостно нам. У папы лицо погрустнело, даже осунулось.

- Папа... - говорю я.- Папа, почему ...почему так плохо? И эти дети у Шабановых: Антось, Колька и Франка с Зосенькой... Они ведь были голодные, да, папа?.. И Хана... И Кулак!.. Почему это, папа?

Папа отвечает не сразу. И говорит то, что я терпеть не могу слышать:

- Про это мы еще поговорим с тобой, когда у тебя коса вырастет...

Это последняя капля за весь пестрый день! Я больше не думаю о том, что папа ненавидит плакс. Я горько плачу.

- Папа,- и слезы катятся у меня по лицу, попадая в рот, еще сохранивший сладость недавно съеденного мороженного "крем-бруля",- папа, почему ты не заступился за Хану?

- А что я мог сделать, по-твоему?

- Крикнуть Кулаку: "Не смейте бить!"

- Ужасно бы меня Кулак испугался! - невесело шутит папа.

- Ну, убить его! Чтоб он помнил!

- А чем убить? Бубликом, да? И что же, Кулак, думаешь, один? Их тысячи. Одного убьешь - людям не станет легче...

Папа встает со скамейки:

- Лечить - вот все, что я могу... Ну, пойдем, Пуговка, поздно уже.

Мы идем домой, и у меня впервые рождается мысль: "папа может - не все"... Думать это очень горько.

Когда мы входим с папой домой, мама под лампой раскладывает пасьянс. Она смотрит на меня в сильнейшем удивлении, потом подводит меня к зеркалу: "Посмотри на себя!" Я вижу: по всему моему лицу - грязные подтеки от слез, пальцы слиплись от мороженого, "кудлы" всклокочены. Пальто - ни моего, ни папиного - нету: мы забыли их в бричке Яна, и он увез их обратно к Шабановым, в Броварню.

- Где вы так долго были? - спрашивает мама тихим голосом, словно мы больные.

- Мы с папой кутили,- объясняю я.

Папа уже исчез - его сразу увезли к больному. Срочный случай!

Фрейлейн Цецильхен уже спит, она любит ложиться рано. Юзефа укладывает меня спать. Умывая и причесывая меня, она все время ворчит по адресу фрейлейн Цецильхен - она ее ненавидит!

- Привезли немкиню (немку)! Ни кудлы ребенку расчесать, ни помыть. Хоть ложись ребенок з хразными нохами в постелю, ей что?

Юзефа вносит зажженную лампу в комнату, где мы спим с Цецильхен. Я ложусь, конечно, без всякой молитвы. А Цецильхен, полупроснувшись от света, на миг приоткрывает мутные от дремы глаза и нежно, сонно бормочет: ,

- Фергисс-майн-нихт...

И тут же снова засыпает.

- А бодай тебя! - сплевывает Юзефа с сердцем и гасит лампу.

Перед моими засыпающими глазами, как каждый вечер, разворачивается, расстилается громадный ковер весь в точечку, в точечку, в точечку. Ковер плывет куда-то вверх. Потом он начинает плыть в обратную сторону, вниз,сверкающие точечки, точечки, точечки словно несутся в пропасть. Потом... потом я засыпаю и больше ничего не вижу.

Глава пятая. В ГОСТЯХ У СКУПОГО РЫЦАРЯ

На следующее утро, в понедельник, я просыпаюсь позже обычного: не в восемь, а в девять часов утра. Ведь я вчера легла поздно - ездила с папой в Броварню, а потом мы с ним в Театральном сквере кутили: ели бублики и крем-брюле.

Я тороплюсь одеваться, натягиваю один чулок наизнанку, путаюсь в тесемках и пуговицах. Мне очень хотелось бы не умываться - ведь поздно-то, поздно как! - но разве Юзефу переспоришь? Она стоит надо мной с полотенцем в руках и командует:

- Переверни пончошку (чулок) на другу сторону! Правое ухо в мыле, смой!

- Мы с Сонечкой Михальчук сговорились встретиться в Ботаническом саду! - взмаливаюсь я жалобно.