— Матка! Ком! Ком! Яйка! Шпек! — требовали немцы себе.
— Отдай ему, проклятому.
— Лопочет ирод!
Конвойные, не разбирая, били палками кого попало: и пленных, и детишек, и женщин.
Маленькая, черная, сухая баба Ворониха кидалась на грудь толстомордому ефрейтору, хватала его за ремень, царапала руки, автомат. Немец, добродушно скалясь, оттолкнул старуху, та упала. Загребая пыль, наседкой снова бросилась вперед.
— Матка! Нельзя! Вэк!
— Ах ты, нехристь! Еще и векает. Гадко ему! Та убей меня, убей! — И старуха, размахивая корявыми, будто сучья, руками, лезла на добродушного ефрейтора.
Глядя на нее, смелели и другие бабы.
— Дарья, тащи молоко иродам! Нехай пьют!
— Может, и нашим достанется.
— Граждане! Товарищи! — Русоволосый парень, с бархатными петлицами и кубиками на вороте выгоревшей гимнастерки, вытянулся на носках, поднял руку: — Кидайте через головы! Не рвитесь! Не губите себя!..
— Родимые! — рыдающий всхлип.
Раскаленный шар солнца коснулся края грудастого облака, одел его в золотую ризу. Облако кинуло тень на базы, разодранные в крике лица женщин, сосредоточенные и виноватые — мужиков, непонимающие и серьезные — детишек.
— Давай же сюда!
Распаленная шумом, Варвара Лещенкова, крупная, крепкая солдатка, вырвала ведра с водой у Галича, шагнула за конвой. Красноармейцы ринулись гуртом, сбили ее с нег, опрокинули ведра. У старика Воронова вырвали ведра сами, мешая один другому, сбились в кучу, и мокрые ведра, одеваясь в замшу пыли, покатились под ноги.
— Цюрюк! — свистели палки, сыпались удары прикладов, глухо ухали удары сапогами.
— Да куда же на такой жаре и без воды!
— Товарищи, так нельзя! Сдерживайтесь! — Лейтенант поднял руку, мальчишеское, обгоревшее на солнце лицо напряглось.
Высокий белокурый немец выхватил у кого-то из женщин коромысло и изо всей силы двумя руками опустил его на спину босоногого мальчишки-бойца, кинувшегося на старика Воронова с ведрами. Коромысло треснуло, разломилось. Мальчишка упал. Над стриженой головой его мелькнул тяжелый сапог с отполированными песком и пылью шипами на подметках. Мальчишка сжался, изогнулся, звериным ловким движением успел ускользнуть из-под сапога, сверкнули белые кровяные глаза. Его подхватили товарищи, толкнули в середину.
— Товарищи, не губите себя!
— Господи! Милостивец!..
Немцы зверели и напирали на толпу, оттесняя от пленных.
— Они же поубивают их!
— Мужики! Что ж вы стоите?! Лей воду в корыта!
Сразу несколько человек кинулись к колодцу. Загремело ведро. В обомшелое, пахнущее теплой плесенью и бурыми лохмотьями на дне и по углам корыто полилась вода. Конвоиры отступили, и пленные гурьбой облепили корыто, сунули в него голову, втискивались по плечи. Лейтенант сдерживал тех, кому не хватило места. Люди, подавленные необычным и страшным видом водопоя, притихли. Были слышны трудные глотки в сдавленной ребрами корыта груди, толчками вздрагивали спины пленных, дергались загорелые затылки.
— Господи, да неужто ты не видишь?!
— Скотиняке и той лучше.
Напившиеся пленные посвежели. Многие успели окунуть в воду голову, умылись. Лица приняли осмысленное, понимающее выражение. На щеках и шее простудил густой кирпичный загар. Затеплели, заулыбались родные, близкие глаза, задергались, потянулись на сторону шершавые, полопавшиеся от зноя и жажды губы.
Женщины захлюпали в передники, углы платков, поутихли. Успокоились и немцы. Пленных загнали в скотный баз, который стоял на отшибе, подалее от других, выставили караул. Лукерья Куликова каким-то образом сумела договориться с начальником конвоя, шепнула бабам, и те принесли немцам яйца, масло, сало, а в большом котле у кормокухни, в котором запаривали мучное пойло телятам, затевали варево пленным. Думать о чем-нибудь одном не приходилось. В котел бросали крупу, картошку, сало, в лапшу искрошенную солонину.
Варвара Лещенкова назвалась женой раненого с отечно-синим лицом, и его на диво всем отпустили. Бабам Варвара отрезала строго:
— Возьму грех на душу. Вернется Петро — поквитаемся.
Казанцев, удрученный и оглушенный виденным, вернулся домой. Рыжий ефрейтор-квартирант стащил как раз с насеста бойкого голосистого петушка, любимца Петьки, кружившего ежедневно во время обеда у стола, дожидаясь подачки, оторвал ему голову и бросил. Петушок без головы вскочил, стремглав бросился в лопушистую картофельную ботву, присел там, спрятался. Казанцев остановился, ошарашенный, расстегнул верхнюю пуговицу на вороте. «Господи! Господи!» — зашептал он про себя. Покосился от неловкости и озноба по спине на забурьяневший одичавший двор, рыжую в закатном солнце крышу сарая.