— Что ж вас так мало? Остальные где? — тая в углах губ усмешку, спросил Ахлюстин ближнего.
Боец провел языком по бумажке, заклеил цигарку, усмехнулся невесело.
— В бессрочном отпуске, дед. — Глянул на разбросанные инструменты, разобранные моторы: — Как бы он вас на месте не накрыл… Спасибочко за табак, за воду. — И все четверо вытянулись гуськом по дороге, проложенной вчера конницей.
Пылили одинокие грузовики. Иные останавливались, шоферы забегали в мастерские — зырк, зырк, закуривали у мужиков и дальше. Иной, налапав глазами нужное, брал без спросу. Трактористы заглядывали в запекшиеся от зноя рты, ждали новостей.
— Порадовал бы чем, земляк.
— Две бобины унес, вот и порадовал. С комбайновских моторов снял.
— И на кой черт они ему две.
— Тебе и одной не нужно… Где инженер? Будем собираться или языками трепать?
— Мы от инженера, а он от нас прячемся.
— У Максимкина яра обозники хлеба косят на корм.
— Один черт им пропадать.
Комбайновские моторы, какие увезти было нельзя, и оставляемые трактора раскулачивали без нужды по мелочам, рвали и ломали на живом с мясом, не думая, что это может пригодиться еще. Всеми руководила одна мысль: скоро все это кидать. А кому оно останется? Уцелеешь ли сам?.. Хозяйственная скупость и бережливость стали вдруг ненужными и лишними. Жалости ни к чему не было. Были лишь тоска и печаль по всему прежнему, неотступно мельтешившему перед глазами и так неожиданно и грубо нарушенному.
— Может, пообедать сходим, — предложил Михаил Калмыков, опуская слегу и налегая на нее.
— Не мешало бы.
— Заработай сперва.
— Тогда берись, да не тужься попусту. — Воловья бурая шея Калмыкова вздулась жилами, окаменели лопатки под грязной мокрой рубахой. Распрямил спину, перевел дух. — Право же, как тифозные вши по грешному телу, ползаете. С такими сборами не немцы, так зима пристукнет.
— Пошабашили? — Инженер покашлял, не выпуская из зубов цигарки, достал часы-луковицу, оглядел хлопцев, работавших у керосиновых баков. — Сколько ж вышло всего?
— Четырнадцать бочек да две цистерны. Больше некуда.
Горелов поперхал, косоруко елозя согнутой рукой у кармана засаленного пиджака, ногой потрогал одну из бочек.
— Много осталось в баке?
— Ведер, наверное, сто-полтораста. Ведро еще тонет.
— Может, выпустить на землю? А-а? Пробить вниз дыру и выпустить.
— А если нашим отступающим понадобится, — рассудительно остановил Алешка Тавров. — Пускай пока. Выпустить никогда не поздно.
Горелов присел на меловой выступ в тощем узоре повители, плечи опустились. Выглядел он больным, усталым, безразличным. Худое лицо заядлого курильщика на скулах еще больше заострилось, синело загаром. Оперся ладонями о колени, сказал тихо, почти безразлично:
— Над вечер продукты грузить: муку, пшено, сало. Николай Калмыков вагончик подтянет. По пуду муки возьмите домой, нехай матери напекут хлеба, сухарей насушат. Завтра, пожалуй, тронемся.
Бесконечный день наконец истлел, и короткая душная ночь бесшумно и быстро укрыла встревоженные и притихшие хутора и накаленные зноем и разбитые копытами и колесами дороги. В линялой выси над ними мерцали нетоптанные звездные шляхи. Чуя беду, жутко выли собаки, сторожко держалась зыбкая тишина. Истомившаяся за день земля отдыхала, жадно впитывала в себя вытекавшую из логов росную прохладу. По низкому горизонту небо дрожало зарницами. Люди не спали, подолгу смотрели на эти немые всполохи, гадали, что там такое, примеривали к этой неизвестности свою судьбу. На зорьке, если приложить ухо к земле, с севера, со стороны Калитвы и Мамонов, докатывались гулы ожесточенной битвы. Ниже, к Монастырщине и Казанке, — отдельные вздохи. Эти вздохи и гулы принимались и как вестники надежды, и как свидетели теперь уже неминуемой беды. Те, кто уезжал, прислушивались к ним, думали, что ждет их в скитаниях; те, кто оставался, метались между надеждой и отчаянием.
Раич Вадим Алексеевич, главный бухгалтер МТС, томился на распутье. Оставаться, не вызывая подозрений, он не мог, и уезжать мешала жена, Лина Ивановна. Общая тревога и сумятица сборов на работе захватывали его. Он отбирал бумаги, встревал в чужие хлопоты, помогал советами, спорил. Дома могильным камнем давили тоска и раздвоенность.
— Они за скот, за машины отвечают, а ты за что? — не давала ему опомниться дома жена и загадочно щурилась, поджимая тонкие выцветшие губы. — Чем все кончится — ты не знаешь?.. Так чего же ты лезешь в петлю?..
— А ты знаешь? — Раич долго и тоскливо, упорно изучал блеклую пористую кожу лица жены, дряблую мочку уха, спрятанную в рыжих волосах, зеленоватые, с постоянным прищуром глаза, и в нем закипала злоба, смятые морщинами щеки тряслись. — Толик в армии, Игорь — школьник. А наши вернутся, какими глазами ты будешь смотреть?