– Так коли он невысоко летает, какой же это пример? – пожал плечами Ларцев.
– Я вижу, ты большой психолог! Поглядел на человека и сразу видишь его насквозь?
Непрекраснодушный Питовранов поддержал идеалиста:
– Климат общества зависит от верхов. Когда пригревает солнце, внизу тает снег, вылезают подснежники, появляются почки-листочки. Всё прет из земли само собой. Россия задубела от холода, а наш Коко – он солнечный, теплый.
– Что ты отмалчиваешься? – обернулся Эжен к Воронину.
Тот был хмур, ответил сквозь зубы:
– Я всё про Упыря думаю, не могу успокоиться. «Победоносная война»!.. – Лощеный Вика свирепо, по-площадному выругался. – «Обычный порядок»! «Спокойный чай по средам!». – Он задохнулся. – Ненавижу! Ничего не понял, ничему не научился! Утащит за собой на тот свет сто или двести тысяч живых душ, развалит, разорит страну. Потом не расхлебаем. – И вполголоса прибавил: – Если только не сыщутся…
– Кто? – наклонился к нему Эжен. – Кто сыщется?
– Никто, – буркнул Вика и вконец разозлился: – Давайте помолчим, а? Заразились у дурочки Санни болтливостью и бубубу, бубубу!
После этого взрыва разговор, конечно, прервался. В Петербург возвращались молча.
Первым высадили Воронцова, жившего у Египетского моста.
Едва Эжен сошел, Арамис будто очнулся.
– А вот теперь давайте поговорим, – быстро сказал он. – При его сиятельстве не хотел. Слишком уж оно… сиятельное. Возник у меня… один прожект. Большущий, вроде Трансроссийской железной дороги.
Покосился на сутулую спину кучера.
– Нет. Давайте у вас. Так надежней будет.
– Эка заинтриговал, – сказал Портос, а Ларцев не сказал ничего – просто кивнул.
На квартире у Питовранова, лихорадочно блестя глазами, Воронин начал вот с чего:
– Вся конструкция российской власти держится на одном болте, имя которому Николай. Тресни этот болт, и вся чушь рассыплется. Настанет время Коко. Наше время.
– Не шибко свежая мысль, – удивился Михаил Гаврилович. – Понятно, что все передовые люди ждут не дождутся, когда Упырь сдохнет. В чем состоит твой прожект?
– В том, чтобы не ждать, – отрезал Арамис.
– То есть?
– В решительные минуты истории все решают решительные люди. Как в марте 1801-го, когда несколько решительных людей прикончили полоумного папашу нашего Упыря. Сейчас как раз март. Хороший месяц для больших дел. Вспомните Цезаря.
У Мишеля с носа сползли очки.
– А?
– Я его ненавижу, всей душой, всем своим существом, – жарко заговорил Воронин. – Не как человека. Мне плевать, какой он человек. Я его ненавижу как губителя государства. Как смертельную болезнь, иссушающую Россию. А ты, Мишель, разве ты не чувствуешь к нему ненависти?
Питовранов сдвинул брови.
– Я-то? Давайте я вам историю расскажу. Про одного моего приятеля. Я с ним подружился в свою первую петербургскую зиму, еще до вас с Эженом. Рыскал повсюду, приглядывался к питерской жизни, всё мне было любопытно. Побывал в одном доме, где читали вслух умные книжки и вели разговоры, по тогдашней моей дурости они показались мне скучными. Больше я туда не хаживал, но с одним из тамошних завсегдатаев потом близко сошелся. Очень уж он славный был, этот Григорьев. Открытый, ко всем доверчивый. Жутко смешливый. Палец ему покажи – до слез хохочет.
– Почему «был»? Умер, что ли? Зачем ты вообще сейчас про него завел? – прервал Воронин, недовольный тем, что разговор свернул в сторону с такой темы.
– Сейчас поймешь. Я коротко. Людей, кто бывал в том умном салоне, скоро забрали. Всех. Донес кто-то, да еще и наврал, будто они заговорщики. Григорьева тоже взяли.
– Погоди-погоди… Это какой Григорьев? Не тот ли, что проходил по делу Петрашевского?
– Он самый. Но имя Петрашевского мне ничего не говорило. Я знал только Григорьева. Его потом приговорили к расстрелу.
– Но ведь помиловали же.
– В последний момент. Уже привязанным к столбу, с мешком на голове. Григорьев от этой милости сошел с ума. Вчистую. Его пятый год держат в смирительной рубахе… Знаете, – Питовранов зажмурился. – Я видел, как его в крепость на телеге везли. Он смеялся своим детским смехом, не мог остановиться, а конвойный бил его плеткой по голове… Я этот смех часто по ночам слышу… Про государство ничего не скажу, оно меня не слишком занимает. Но Упыря я ненавижу. За Колю Григорьева, за тысячи других погубленных. Ненавижу до потемнения в глазах.
Воронин зло усмехнулся.
– Ненавидеть ненавидим, но ничего не делаем. Только остроумничаем, да болтаем о будущей России. Мне вот он глаза открыл, – показал Вика на Ларцева. – Вчера, когда без промедления сделал то, что было нужно. Ни колебаний, ни сомнений. Увидел угрозу – устранил. Так и надо.