— Цэ ты, дезертир? Живой? Ну и добре…
…За лесом с новой силой разгорался бой.
Пока не увезли с батареи раненых, Сергей стоял в орудийном окопе, потом спустился в землянку, пустую и неуютную.
У порога валялся оброненный кем-то ремешок-тренчик от скатки, на нарах лежала врастяжку гармонь. И в Жениной «светелке» пусто. Стоит на тумбочке позеленевшая от времени «катюша» с черным окаменевшим фитилем, холодно поблескивает прислоненный к стене осколок зеркала.
Нетвердой походкой Сергей приблизился к нарам. Звякнула под ногой пустая ружейная масленка, он поднял ее, поставил в пирамиду, потянул к себе гармонь. Жалобно, сиротливо пискнула она. Сергей застегнул ремешки, положил гармонь на полку. Все это он делал как-то бездумно, вяло, ничего сейчас не испытывая, ни горечи, ни страха, — тяжелая, как гнет, усталость валила с ног.
Не раздеваясь, не снимая ботинок, лег на свое место. Терпко, удушливо пахло пороховой гарью, и некуда было деться от этого запаха, им были пропитаны и руки, и волосы, и гимнастерка.
«Женя еще держится. Бондаревича так и увезли без сознания…»
То ли во сне, то ли наяву доносились голоса, тоненький, умоляющий — Танечки-санинструктора, глуховатый и нервный — комбата. Танечка, чуть не плача, настаивала на немедленной перевязке, Мещеряков сердито и устало возражал: «Некогда, говорю же — некогда. Ну давайте, только поскорее».
Далеко и неярко забрезжил свет. Сергей не сразу догадался, что зажгли «катюшу», а догадавшись, понял: не спит. И Танечка с Мещеряковым не снятся ему, а находятся здесь, в землянке. Комбат глядит на него и говорит ему, конечно — ему:
— …Лежите, лежите. Убитых привезли… Придется вам с полуночи постоять. Девушкам жутковато будет…
Потом Мещеряков и Танечка ушли. Он заснул кошмарным тяжелым сном, от которого хотел пробудиться и не мог, пока не подняли.
Ночь была тихая и пасмурная. На востоке вспыхивали голубоватые сполохи, оттуда несильный, прохладный ветер доносил пресный запах дождя. Оттуда и тучи плыли сплошные, непроглядные, наглухо закрывая от земли немощную луну.
Наверное, недавно моросило и здесь: тропка, по которой Кривоносов вел Сергея к навесу автопарка, была скользкой, поблескивала. Кривоносов, горбясь и покашливая, шагал впереди. Лишь у самого навеса остановился, пропуская Сергея, спросил сменяющегося часового — Трусова с третьего орудия:
— Комбат приходил?
— Был час назад. — Трусов подошел к Сергею, попросил закурить. Выдохнул с дымом: — Костя — крайний. С вечера, пока не смерилось, все казалось — дышит… Отыгрался атаман. А мог бы жить! Отговаривал его, не лезь, мол, раз не просят, так он же…
— Иди спать.
Павшие лежали головами наружу под навесом, укрытые по грудь орудийными чехлами. И хотя луна светила сквозь тучи призрачно, как неживая, Сергей, медленно, неслышно обходя навес, сразу узнавал товарищей. Суржиков, Лешка-грек, Чуркин, Поманысточко и дальше — длинный ряд… семнадцать человек… Восемнадцатый — лейтенант Тюрин. Все, что осталось от него, лежало чуть в стороне, завернутое в белые простыни.
На миг палевый сполох, вскинувшийся близко в небе, высветил лица убитых. На лице Лешки-грека Сергей увидел незакрытые, стеклянно блеснувшие глаза, темный провал искривленного рта, и ему показалось вдруг, что Кристос очнулся, хочет крикнуть ему что-то и не может…
Зашуршала трава. Сергей вгляделся и не стал окликать — к навесу медленно шла повариха Варвара. Наверное, она и не заметила часового. Остановилась у изголовья Чуркина, опустилась на землю.
— Что ж ты, Митроша? Обогрел, как ясное солнышко, и ушел… И я бы с тобой, хоть сейчас, да нельзя… А ты не волнуйся… Сама на ноги поставлю. С твоею доброю душенькой человек вырастет…
С центра позиции донесся глуховатый говор, немного погодя ближе звякнули лопаты.
Варвара вздрогнула и застыла. Потом вынула из-под пилотки алюминиевый гребешок, причесала волосы на голове Чуркина, поднялась. Постояла с минуту, склонив голову, выдохнула из самых глубин груди:
— Пухом земля тебе, Ёсипович… Прощай, дорогой человек.
И тяжело, медленно пошла по мокрой траве, не оглядываясь.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Как синее стекло, протертое фланелью, небо ослепительно сияло; солнце жгло немилосердно; на траве, в бурьяне, втоптанном в землю, еще виднелись капли дождя; сползая к земле, они причудливо серебрились, переливаясь, как живые.
Строй, замерший было, едва командир батареи поднялся из землянки, вновь всколыхнулся, заволновался, как только Мещеряков остановился шагах в тридцати. Некоторые из новичков, с опаской поглядывая на сержантов, заелозили по лицам ладонями и пилотками, вытирая пот, иным почему-то захотелось поменяться местами, и кто-то из солдат предпоследнего призыва уже не выдержал, возмутился: «Невтерпеж, что ли? В строю все-таки, салаги…»