— Ну и крохоборы, падлы… Жють! Сами лопаете, аж пупки трещат, а лучший товарищ с голоду гибнет. Ну-ка, выделяй долю Косте Суржикову, и чтоб это безобразие было в последний раз!
…Гармонь из рук в руки доходила до Суржикова. Метнув пальцы по пуговкам, он беззлобно констатировал: «Еще голос вырвали, гады», — и, сразу посерьезнев, начинал играть марш. Колонна подтягивалась, взводы выравнивали ряды и шагали бодрее, будто дождик прошел, пыль прибил и освежил воздух.
Кристос пристал к колонне в станице Константиновской. Будто с неба свалился, встал рядом с Суржиковым за спиной лейтенанта юркий паренек — черноглазый, красногубый, с нежно-матовыми, как у девушки, щеками — и, приспособившись к шагу гармониста, застучал, защелкал ложками. Лейтенант сурово сдвинул брови: «Что еще за детская забава?» Но тут же смягчил взгляд: то ли его покорил парень своей виртуозностью, то ли решил лейтенант, что и ложками пренебрегать не следует в столь далеком пути да с таким, как у него, покамест не очень выносливым войском.
Суржиков покосился на нежданного помощника, презрительно усмехнулся:
— Ты кто такой есть?
— Грек.
— Чево-о?
— Грек…
— Только тебя тут и не хватало.
— Я — русский грек. Из Херсона.
— А-а… Ну, раз русский — топай, — милостиво разрешил Суржиков, вглядываясь в соседа. Дрогнул медной бровью. — Слушай, а ты не заливаешь? Ей-богу, на девку больше похож. Может, ты, как та Надежда Дурова, просто Любушка в штанах, а?
— В бане будем — приглядись.
Суржиков разочарованно крякнул, потом хлопнул Кристоса по плечу, захохотал и успокоился.
Но из Белой Калитвы Кристоса чуть было не отправили домой. Едва пришли на станцию, начался налет, над городом повисли осветительные авиабомбы. Новобранцы, как овцы, сбились под перронными навесами. Самые смелые, задрав головы, пытались разглядеть в непроглядном небе ревущие самолеты, которые почему-то не спешили бомбить. Всплескивались разрывы зенитных снарядов, оставляя долго не тающие беловатые облачка, Сергей удивлялся: не падают осколки, не слышно, чтобы кто стонал. И все-таки он лежал, натянув на голову фуфайку, бессильный унять противную дрожь во всем теле. Когда же краешком глаза увидел на перроне Суржикова, спокойно прохаживающегося с лейтенантом, прямо-таки возненавидел себя, встал во весь рост, прислонился к столбу.
Отбухали зенитки. Улетели самолеты. Из тупика, сонно посапывая, паровоз приволок десятка два товарных вагонов. Началась погрузка. Охрипший лейтенант бегал вдоль эшелона, кого-то в чем-то убеждал, кого-то крыл на чем свет стоит, требовал доклада о наличии людей.
— В третьем и четвертом взводах все налицо!
— В пятом, шестом — порядок!
— В первом — лишний…
— Что за чертовщина? Проверьте по списку! Откуда взяться лишнему?
— Грек в список не попал, товарищ командир!
— Ага! Сюда его, ложечника! Ты где призывался? Нигде? По дороге пристал? Так вот, герой липовый, как пристал, так и отставай. Куда лезешь? Там же не в мячики играют. Мотай-ка домой и жди, пока не призовут. Тоже мне — доброволец…
На выручку Кристосу пришел Суржиков:
— Пущай с нами и дальше, товарищ лейтенант, хрен с ним. Все равно ведь через неделю-другую повестка будет.
— Ладно, — подумав, согласился лейтенант. — Только ты, слышишь, ложечник? Прибудем в часть — напомни: в военкомат сообщить надо, чтоб тебя там в бегах не считали. На учете ж небось состоишь?
…Пароход сухо закряхтел, и Сергею показалось: вот-вот развалится эта ненадежная посудина. Гармонь в кубрике вдруг заскулила мученически, словно умоляла пожалеть ее, доконать поскорее. Смолкла. Доконали, пожалуй.
От прогретой солнцем палубы пахло мазутом и рыбой. Руки, гимнастерка уже были пропитаны этим стойким, как карболовка, запахом, и Сергей с готовностью подставил лицо прохладному ветерку с левобережья, доносящему сладковато-пряный дух скошенных в пойме и еще не сметанных в стога трав.
Он сидел на самом краю палубы, свесив ноги над зеленоватой пенистой водой. Справа, в пяти шагах, мурлыча под нос какую-то песню, старшина Мазуренко, в одних трусах, макал в таз намыленную одежную щетку, а потом долго и обстоятельно тер ею распластанную по палубе гимнастерку. Выстиранные шаровары уже болтались под ветерком. В стороне лежала офицерская пилотка с малиновым кантом по верху и белым ободком от пота — внизу. Возле нее навалом — скомканный платок, штук пять писем-треугольников, мундштук, орден Красной Звезды и полпачки махорки.
Из трюма на палубу не спеша поднимался Суржиков. Завидя его, Мазуренко нахмурился, ослабил ногу, обезображенную глубоким шрамом во всю икру, мрачно пробасил: