— Это же грубое нарушение. Что ты, Костенька?
— А-а, ч-черт, не девка — а ягненок какой-то… Иди, говорят! Убегу я, что ли? — Он легонько подтолкнул ее в спину, сам остался у порога, прислонился спиной к горбатой стене.
Снаружи гудело и выло. Хлопала дверь, ведущая в тамбур, Суржиков по скрипучим заснеженным ступенькам поднялся закрыть ее, иначе к утру в землянке будет хоть собак гоняй.
В небе, за тучами где-то, блуждала луна; позиция нечетко угадывалась в белесом полумраке; жгучий северный ветер тянул над землей звонкую поземку и, натыкаясь на сугробы, на горбатые крыши землянок, свистал безудержно и зловеще. «Какой дурак сейчас полетит?» — подумал Суржиков, отгребая ногою снег подальше от двери. Ему тут же подумалось, что целых двое суток товарищи с его орудия будут делить постовое время на четверых, включая и Женю, — стало вовсе не по себе. «Кашу один заварил, а расхлебывать приходится всей батарее…»
Дверь на этот раз закрылась плотно.
Людочка сидела на скамье, протянув руки к прогревшейся печке. Из-под сбитой на затылок шапки-ушанки красиво спадали на лоб пряди вьющихся волос.
— Что там?
— Тихо, — ответил он, — присаживаясь рядом. — Мал-мало согрелась?
— Угу.
— Заметно. И щеки покраснели, и губки. — Поглядывая на девушку искоса, неожиданно брякнул: — Слышь, Люда, скажи откровенно, тебя уже целовал кто-нибудь?
Людочка вскочила, испуганно уставилась на него, отступила на всякий случай подальше к стене.
— Ты что? — спросила встревоженно. — А ну пусти!..
— Тю, глупая!.. Сядь! Какие вы все, ч-черт, пугливые… Я же ничего, я только узнать хотел, целовал тебя кто или нет, а ты…
— Взаправду? Или — понарошку? — спросила Людочка, настороженно присаживаясь на самый край скамьи.
— Хе, сказанула, — осклабился Суржиков. — Как это можно целовать… понарошку?
— Допустим — в игре, в фантики. Выпало кому-нибудь — и целует. Так меня целовали, а взаправду — нет…
Суржиков прямо руками выгреб из поддувала пепел, в трубе сразу загудело — напористо, весело.
— Меня тоже еще никто не целовал…
— Ой ли? — сказала Людочка недоверчиво. — Так-таки и не было у тебя ни одной девушки?
— Не было. — Суржиков последней щепкой поворошил в печурке угли, щепка вспыхнула, ярко осветив его конопатое задумчивое лицо, и догорела. Звякнула заслонка. В землянке стало темно, бледный трепетный огонек коптилки, казалось, светил теперь немощней, чем прежде.
— Не было, — вновь сказал Суржиков и вздохнул. — Боялись меня девчата, как вот ты сейчас. А может, и не только боялись, я ведь некрасивый, а вам, девкам, красавцев подавай. На красавцев вы сами вешаетесь…
— Неправда! — горячо возразила Людочка. — Девушки любят хороших. Кому нужен подлец, будь он хоть сто раз красавец?
— Тогда, значит, я окончательно нехороший…
— Да нет. Конечно, ты наглеешь порой, но ты хороший, Костенька, ты и сам не знаешь, какой ты хороший! — осеклась, точно убоявшись сказать лишнее.
Но Суржикову и этого было достаточно, чтобы понять: Людочка глядит на него как-то иначе, нежели все остальные девчата, ей он определенно нравится. Возможно, она… любит его. А он? Вот если бы Женя так тянулась к нему… Людочку он просто жалеет — столько перенесла в той проклятой блокаде, до сих пор никак в себя не придет, к тому же сестричку найти не удается. Но жалость — это ведь, наверное, не любовь…
— Чем же я хороший? — спросил просто для того, чтобы не молчать.
— Н-не знаю…
— Ну вот, а наплела черт-те чего…
Печка остывала быстро. У Суржикова уже зябли колени, ясно, они зябли и у Людочки. Поеживаясь, она вдруг сказала:
— И все-таки я знаю, чем ты хороший. Душа у тебя мягкая, вот…
— Хе! Опять сказанула!.. Чего-чего, а уж насчет души… Трусова вон разок приголубил, жалею, что мало…
— Потому мягкая, что ты трудно жил. Верно ведь, Костя?
Он растерянно передернул плечами, ответил не сразу:
— Как сказать?.. Когда еще отец и мать были, жил что надо. Батя, помню, высоченный, такой же рыжий, как и я, и конопатый… А мама его — любила!..
— Вот видишь, сам же…
— Бывало, как заорет батя на весь дом: «Наш паровоз, вперед лети…» А мать в кухне тарелки перетирает, забудется, глядит на него, и вот только теперь я понял, какая она в те минуты была счастливая…
Суржиков встал, прошел зачем-то к порогу, вернулся.
— Что же ты замолчал, Костенька?
— Дальше такое, что не всякому скажешь… Ладно, — помедлив, глухо выдавил он, — тебе скажу. Арестовали батьку. Мать слегла, полгода, хворала, и… остались мы вдвоем с бабкой. Мне тогда тринадцать лет было. А недавно и бабка померла… Вот и все.