— Товарищ сержант, — сказал Лешка-грек, дневальный по вагону, — ложитесь. Сапоги посушу. Все равно ведь нечего делать.
— Спасибо.
Вагон покачивало. Звякали, сталкиваясь, нанизанные на брючный ремень и подвешенные на крюк у двери котелки, покачивались на гвоздях у изголовий каски. Летка-грек пристраивал сапоги на поленьях у печурки.
Приветствуя встречный, паровоз прогудел протяжно и сипло, потом начал стенать; «ох-ох, ох-ох»; встречный, коротко, пренебрежительно присвистнув, с грохотом пронесся мимо.
Бондаревич улегся рядом с Суржиковым.
Сумеречно. Тепло. Уютно.
Может, в этой старенькой теплушке двадцать с лишним лет назад ехали на фронт солдаты той войны, гражданской. А двумя-тремя годами позже спешили, демобилизованные, домой. Мчались по этой дороге под гармонный наигрыш добившие буржуев и войну брянские, смоленские, белорусские парни, и каждый мечтал жениться, обзавестить хозяйством и детишками. По-разному клеились их судьбы, но главная линия всех судеб была одна, от нее они ни в чем не отступились и сумели достойно сложить судьбу своей Родины. Теперь другие парни в этих теплушках, и уже от них, от этих парней, и от тех, кто успел раньше, кто сейчас в самом пекле, зависят и теперешняя, и завтрашняя судьбы Отечества…
Каждому — свое, и всем — общее…
Вряд ли был известен кому-либо, кроме командира дивизиона, начальника штаба и начальника эшелона, конечный пункт передислокации, но это никого и не интересовало: куда бы ни ехали, теперь-то уж ясно — на фронт. Неспроста личному составу выдали каски, ватные брюки и телогрейки, по шесть обойм боевых патронов, аккуратно вставленных в поблескивающие кирзовые подсумки, а старшие по вагонам получили твердый инструктаж — не держать днем двери открытыми, не разрешать личному составу на остановках вступать в разговор с посторонними лицами. Эшелон то тихонько простаивал, замаскированный, в тупиках, то мчался на всех парах, со свистом проносясь мимо узловых станций.
На вторые сутки, в полдень, остановились близ глухого полустанка, зажатого меж холмов, с которых весело сбегали к путям березовые рощицы. Находиться здесь, по-видимому, предстояло долго: дежурный по эшелону приказал всем сойти на площадку, дневальным — очистить топки печей и произвести «генеральную» уборку в вагонах.
Площадка ожила. То тут, то там гуртовались на перекур огневики — почти все в касках, щегольски прихваченных за самый край подбородка ремешком, и в телогрейках, подпоясанных низко и туго — тоже щегольски. Стайками ходили девушки — броско широкобедрые и чуть неуклюжие в ватных шароварах. И все лица — и юношеские, и девичьи — как бы излучали изнутри спокойный и теплый свет, будто люди ехали не на фронт, а на праздник.
Бондаревич медленно шел вдоль эшелона. Надо было проверить, надежно ли держится орудие, и хотелось повидать Женю. Его окликнул Мазуренко. Свесив ноги, он сидел в дверном проеме вагона-кухни, неумело посапывая трубкой. Против вагона лежали на платформе, будто специально приготовленные, корявый дубовый комель в два обхвата, пила и топор.
— Ну шо, Бондаревич, дождался?
— Так точно.
— Теперь — повоюем! — Старшина вдруг вскинул брови, плюнул сквозь зубы, не вынимая трубки изо рта, потом все же вынул и крикнул басом: — Рыжий! И ты, чернявый грек, — ко мне!
Бондаревич увидел: к рощице поспешно удалялась группа девушек, среди них была и Женя. Туда же, воровато поглядывая по сторонам, направились было Суржиков и Лешка-грек.
— Ко мне, говорю! Непонятно, чи шо? — повысил голос Мазуренко и, когда солдаты подошли к вагону, осведомился вкрадчиво и совсем не сердито: — Вы куды?
— Туда… — неопределенно махнул рукой Суржиков. Лешка-грек стоял чуть позади него — тише воды, ниже травы. Огневики, кто был поближе, примолкли, ожидая, что будет дальше.
— Значит — туды? А чого ж — не сюды? Га? Бесстыжие твои очи, Суржиков. И твои тоже, грек. Кого вы обвести хотите? Меня? Та я ще вчора знав, шо вы сёння подумаете… У девчат проблема, понятно? Божий день кругом и триста жеребцов глазами щупают, а якие — сукины сыны, так и следом бегут. — Мазуренко отвел назад руку, дождался, пока Варвара не вложила в нее горящую щепку, пыхнул облаком дыма. — Ну вось шо, жеребчики, у пилы две ручки. Бачите? — як раз на двоих. Ты, рыжий, берись за одну, грек — за другую. Дуб — под ногами. Два реза — и дело с концом.