— Бедовая она у тебя, сержант, огневая! Что ж у вас одни поцелуйчики в ходу?
— А тебе не все равно?
— Да мне наплевать. Только ты не останься при пиковых интересах. Лейтенант у нас был. И Люба, медсестричка. Целый год любовь водили, браток, глядеть на них было радостно. А позавчера ему в грудь, ей — в висок, наповал… Видал, как на войне бывает?
— Видал. Счастливо, друг! Выздоравливай.
На площадке становилось тесновато, а с санитарного, повинуясь зову гармони, торопились все новые бойцы, решительно входили в круг, галантно раскланивались перед «дамами», по-свойски подмигнув их «кавалерам»: уступи, мол, на время, дружок, дай душу отвести. И прежние кавалеры тут же тянулись в сторонку, а новым дамы улыбались так тепло, старались угадать каждое их движение и подчиниться ему с такой готовностью и легкостью, словно ждали этих парней давным-давно и рады, что наконец дождались.
Кружились пары широко и стремительно, и Сергею казалось удивительным, как это им удается, ведь под ногами гравий да смерзшиеся песчаные бугорки. Потел Суржиков, пристроившийся на вагонной стремянке. Ему тоже каким-то чудом удавалось выжимать из своей донельзя растрепанной гармони еще довольно-таки приличные звуки. Оттеснив Сергея, к нему пробрался боец — черный как жук, с головой, увенчанной сооружением из бинтов, напоминающим чалму, — спросил, заикаясь:
— Друг, лезг-инку м-ожешь?
— Все могу.
— Д-авай лезг-инку! — сверкнул боец черными глазами. — Круг, круг! Ш-ире круг! — А откуда-то с тормозной площадки слышался слезный девичий голос:
— Не надо, Лыков, тебе же нельзя, тебе лежать положено… Послушайся меня, ну, миленький, ну, добренький! Главный увидит, мне ведь нагорит…
— Витька-танкист на танцы идет, — с болью сказал кто-то. — Беда с ним Маше…
Сергей увидел: по ближней тормозной площадке протискивался к сходням огромный человек в телогрейке с оборванными рукавами. Руки его — он держал их вытянутыми перед собой — от кистей до плеч сплошь были толсто обмотаны бинтами, также сплошь, от шеи до макушки, была забинтована голова. Из бинтов, из глубокой щели, выглядывали глаза, из другой щели, пониже, вырывался пар и тянулись какие-то непонятные звуки.
— Ну, Витя, ну, Лыков, вернемся, тебе же больно… — тщетно умоляла его маленькая девушка с погонами ефрейтора. — Я ж ведь знаю, как тебе больно. Хочешь — я тебе книжку почитаю, письмо домой напишу…
Но танкист упрямо прорывался к сходням, и кто-то здесь, на земле, уже посочувствовал ему, пожалел Машу: «Передай нам его с рук на руки, сестренка, пущай с народом побудет». Танкиста сняли с площадки.
А уже вновь заиграл Суржиков, уже понесся по кругу на носочках боец в белой чалме, попеременно откидывая резко в сторону то правую, то левую руку, а другую прижимая к груди: ас-са!
— Ас-са-а! — хором поощряли его представители всех родов войск и хлопали в ладоши. У кого действовала лишь одна ладошка, тот лупил ею по груди, по бедру. — Ас-са!
Черноглазый боец в чалме то плавно скользил по кругу, то вдруг, картинно подпрыгнув, коршуном налетал на кого-либо и тут же смирялся, жестами и улыбкой приглашая помериться ловкостью и силой.
Рискнула принять единоборство лишь Танечка-санинструктор и, сразу же сбившись с темпа, побежала прятаться, краснея и хохоча. Черноглазый, гикая призывно, снова пошел по кругу и вдруг, будто споткнувшись, попятился: прямо на него, часто и неуверенно перебирая ногами, шел Витька-танкист, растопырив толстые, от кистей до плеч забинтованные руки; могучая грудь его вздымалась какими-то судорожными толчками, а из нижней прорези в марле при каждом толчке в груди пробивалось, как шум ветра сквозь камыши:
— Аш-ша…
На площадке все замерло. Черноглазый уже не плясал. Он для приличия имитировал пляску, кривобоко пятясь назад, а танкист, все чаще, все дробнее перебирая заплетающимися ногами, кричал теперь уже непрерывно: «Аш-ша, аш-ша!» — и крики эти камнем ложились на душу Сергея. Кто знает, о чем думал Витька-танкист, сознательно мучая свое и без того измученное тело? О том, что горел, да вот не сгорел, еще плясать да плясать ему при честном народе? А может, как раз, наоборот, о том, что вот эта его пляска — последняя: снимут повязки, и не то что друзьям-подругам, неловко будет отцу-матери показать обезображенное огнем лицо, и, значит, пляши, Витька, пока не сняли повязки, пока ни одна душа не видит, что там, под ними?
«Может, через месяц-два и меня вот такого повезут назад», — подумал Сергей.
— Аш-ша-а!..
Уже начинало казаться, что танкист вот-вот упадет, обессилев, уже кто-то крикнул ему: «Довольно, Витя!» Молча глотала слезы на тормозной площадке медсестра Маша, потом не выдержала: «Остановите же его! Вы не можете представить, как ему больно…» Черноглазый и еще кто-то метнулись к танкисту, но он не дался им, и тогда Чуркин, выходя из себя, закричал Суржикову: