Не сбавляя скорости, паровоз свистнул, издали ему откликнулся второй. Сталкиваясь, позванивали каски, лязгали котелки. «Убьют — не убьют, убьют — не убьют», — гадали колеса.
Бондаревич увидел мать. Стоит у ворот — седая и одинокая. Давно вернулись с войны чужие сыновья, отстроили новые хаты на старых пепелищах, а ее сын не вернулся… «Нет, мама, пока смерть обходила меня стороной. Неужели собьет у порога отчего дома?»
Суржиков, закутавшись в шинель, улегся на полу у печки. Поманысточко, подкладывая по щепочке, задумчиво глядел в огонь. Ритмично и ровно перестукивались колеса: «не убьют, не убьют», — и, вслушиваясь в этот перестук, Бондаревич незаметно заснул.
Разбудила его тишина. Поманысточко дремал, уткнувшись лбом в колени. Печка потухла, в вагоне было холодно. Эшелон стоял. Чуть слышно попыхивал, устало отдуваясь, паровоз. Стучало железо о железо, видно, кто-то проверял тормозные буксы. И вдруг… Бондаревич не мог ошибиться. Там, внизу, разговаривали на его родном языке: сипловатый басок пожилого человека приказал кому-то пойти по правой стороне, и тот ответил, отходя:
— Добра.
Бондаревич соскочил с нар, обулся на босу ногу, приоткрыл дверь и, как был, в одной гимнастерке, спрыгнул на шпалы. В двух шагах от себя он увидел пожилого мужчину в брезентовом плаще, с брезентовой сумкой в руках, из которой выглядывала рукоятка разводного ключа.
— Доброй раницы, батька… — взволнованно сказал Бондаревич.
— Доброй раницы. — Мужчина покашлял и, ссутулившись, полез под вагон.
На высокой заснеженной насыпи сиротливо стояли три припорошенные снегом сосенки; когда Бондаревич, хватаясь за гребни сугробов, вскочил на вершину, к этим сосенкам, глазам открылось просторное поле, и только на самом краю его неброско синел лес.
Ничего, кажется, нового: такое же поле, похожий лес на горизонте он видел и вчера, и позавчера, а сердце вдруг сжало, сдавило в груди, и прервалось дыхание на миг.
Земля отцов…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Едва тягачи и орудия вытянулись на дороге в походную колонну, Суржиков подошел к Бондаревичу, сказал озабоченно:
— Беда, товарищ сержант…
— В чем дело?
— Подметка лопнула. Ботинок — пополам. Чудно, совсем новые, а — ни к черту. Голой ногой снег топчу, аж до сердца достает. — Суржиков задрал ногу и брезгливо, двумя пальцами, подергал вылезшую из разорванного ботинка мокрую грязную портянку.
Валил невесомый мокрый снег и тут же таял. Шинель на груди и спине Суржикова была густо усеяна крупными каплями, как трава росой. На плечах, на погонах снег лежал подушечками. Суржиков мокрой ладонью провел по мокрому лицу, усмехнулся:
— Если у старшины ничего не найдется — хана…
— Пойдем! — решительно сказал Бондаревич.
Еще издали они услышали перебранку в хвосте колонны. Командир третьего орудия Кривоносов не очень уверенно доказывал, что вечного на свете ничего нет, что, как недавно стало известно, даже люди порой умирают. Мазуренко, прерывая его, кричал:
— Ты мне брось, Кривоносов, грэць бы тебя побрал! Ишь, прохвесор нашелся: «Вечного ничего нет»! Вечного нет только у таких командиров, як ты…
— Но нельзя же…
— Валенцы я тебе дал? Дал. Хочешь — шубу возьми. Обуйте Конотопа в валенцы, оденьте в кожух, нехай сидит, дремлет, а вы за него работайте. Иди, иди к бисову батьку…
Кривоносов с валенками в руках вывернулся из-за машины.
— Отчего это не в духе наш кормилец? — настороженно спросил Бондаревич.
— А-а… Конотоп ботинки сжег, чтоб ему пусто!
Бондаревич вопросительно взглянул на Суржикова, тот, посвистывая, отвернулся. Мазуренко уже заметил их. Дымя махорочной самокруткой, прилипшей к нижней губе, еще не остыв после стычки с Кривоносовым, он вопросительно и неприязненно посверлил главами Бондаревича, потом его подчиненного:
— Ну, а вас якое лихо принесло?
— Ботинки… — стушевался всегда невозмутимый Суржиков. — Ни с того ни с сего — порвались…
— Ч-шо-о? — задохнувшись дымом, не крикнул, а как-то мученически высвистнул Мазуренко. Самокрутка с жарким огнем на конце толщиной чуть ли не с шинельную пуговицу оторвалась от губы, скользнула за отвороты полушубка. Мазуренко ахнул, рванул на стороны полы. Дно кузова обильно усеяли ядреные, не гаснущие жаринки, будто кто из совка сыпанул. По новенькой гимнастерке старшины, чуть выше ремня, расползался охваченный по краям огнем кружок. Крякнул Мазуренко, сжал намертво пятерней горящую гимнастерку, потом вытер руку о полу полушубка, по-бычьи уставился на Суржикова налитыми кровью глазами: — Ботинки-и? Я ж тебе, рыжий, только неделю назад их дал…