Выбрать главу

    – До вечера дождя не будет, - снова сказал Оле Джимми, глядя на Рамминса. Рамминс пристально посмотрел на него в ответ, и в глазах его медленно загорались искорки гнева.

    Все утро мы работали не останавливаясь - складывали сено в повозку, перевозили его через поле, кидали в медленно растущий стог, стоявший у ворот против заправочной станции. Мы слышали, как на юге гремит гром, то приближаясь к нам, то уходя в сторону. Потом он, похоже, снова возвращался и оставался где-то за холмами, время от времени громыхая. Поглядывая на небо, мы видели, как облака над головой движутся и меняют форму в круговороте воздушных потоков, но на земле было жарко, душно - ни дуновения. Мы работали медленно, вяло, рубахи были мокрые от пота, лица блестели.

    Мы с Клодом работали рядом с Рамминсом на стоге, помогая формировать его, и я помню ту жару. Вокруг моего лица вились мухи, градом лился пот, и особенно хорошо я помню хмурое, суровое присутствие Рамминса рядом со мной, работавшею с отчаянной торопливостью, поглядывавшего на небо и кричавшего на людей, чтобы те спешили.

    В полдень, несмотря на Рамминса, мы бросили работу, чтобы пообедать.

    Мы с Клодом уселись возле изгороди вместе с Оле Джимми и еще одним человеком, которого звали Уилсоном, - он был солдатом, находившимся дома на побывке. Жара стояла такая, что много говорить не хотелось. У Оле Джимми была сумка, прежде служившая ранцем для противогазов, и в ней тесно стояли шесть бутылок пива с торчавшими горлышками.

    – Берите, - сказал он, протягивая каждому из нас по бутылке.

    – Давайте я у вас куплю одну, - предложил Клод, который отлично знал, что у того было очень мало денег.

    – Бери так.

    – Я бы хотел заплатить вам.

    – Что за глупости? Пей.

    Оле Джимми был очень хорошим человеком, добрым, с чистым розовым лицом, которое брил каждый день. Когда-то он работал плотником, но его заставили уйти на пенсию в возрасте семидесяти лет, а это было несколько лет назад. Тогда деревенский совет, видя, что он еще активен, поручил ему присматривать за только что построенной детской площадкой, чтобы в порядке были качели и доска для качания, и чтобы он был также чем-то вроде доброй сторожевой собаки, следил за тем, чтобы никто из ребятишек не ударился и не сделал чего-нибудь неразумного.

    Для старика это была хорошая работа, и, казалось, все были довольны тем, как шли дела, - и так продолжалось до одной субботней ночи. В ту ночь Оле Джимми напился и принялся расхаживать посередине Хай-стрит и распевать песни с такими завываниями, что люди вставали с постелей посмотреть, что такое происходит. На следующее утро его уволили со словами, что он никудышный человек и пьяница, которому нельзя доверить детишек на площадке.

    Но тут произошла удивительная вещь. В первый же день после его отлучения - это был понедельник - ни один ребенок и близко не подошел к детской площадке.

    То же самое было и на следующий день, и через день после этого.

    Всю неделю качели, доски для качания и горка со ступенями оставались без внимания. Ни один ребенок к ним не подходил. Вместо этого они пошли за Оле Джимми в поле, что за домом приходского священника, и стали играть в свои игры, а он за ними присматривал, и в результате всего этого у совета не оставалось другого выбора, как снова поручить старику его прежнюю работу.

    Он работал и опять напивался, но никто ему больше и слова не говорил. Оставлял работу он только на несколько дней раз в год, во время заготовки сена. Оле Джимми всю свою жизнь любил заготавливать сено и не собирался пока расставаться с этой любовью.

    – А ты хочешь? - спросил он, протягивая бутылку Уилсону, солдату.

    – Нет, спасибо, у меня есть чай.

    – Чай, говорят, хорошо пить в жаркий день.

    – Да. От пива мне спать хочется.

    – Если хотите, - сказал я Оле Джимми, - мы можем сходить на заправочную станцию, и я сделаю вам пару вкусных бутербродов. Хотите?

    – У нас тут и пива хватит. В одной бутылке пива больше еды, мой мальчик, чем в двадцати бутербродах.

    Он улыбнулся мне, обнажив бледно-розовые беззубые десны, но улыбка вышла приятная, и не было ничего отвратительного в том, что они обнажились.

    Какое-то время мы сидели молча. Солдат доел свой хлеб с сыром и лег на землю, прикрыв лицо шапкой. Оле Джимми выпил три бутылки пива и теперь стал предлагать последнюю Клоду и мне.

    – Нет, спасибо.

    – Нет, спасибо. Мне и одной хватит.

    Старик пожал плечами, открутил пробку и, запрокинув голову, стал пить, вытянув губы, так что жидкость текла ровно, не булькая в горле. На нем была шапка, которая не имела ни цвета, ни формы, и, когда он закидывал голову, она не сваливалась с него.

    – А что, Рамминс не собирается предложить попить этой старой кляче? спросил он, опуская бутылку и глядя на большую распаренную ломовую лошадь, которая стояла между двумя дышлами повозки.

    – Только не Рамминс.

    – Лошади тоже хотят пить, вроде нас. - Оле Джимми помолчал, глядя на лошадь. - У вас тут есть где-нибудь ведро?

    – Конечно.

    – Тогда почему бы нам не дать лошадке попить?

    – Очень хорошая мысль. Дадим ей попить. - Мы с Клодом поднялись и направились к воротам, и помню, что я обернулся и крикнул старику:

    – Точно не надо приносить вам бутерброд? Я бы его быстро сделал.

    Он покачал головой, помахал нам бутылкой и сказал, что хочет вздремнуть. Мы вышли через ворота на дорогу и направились к заправочной станции.

    Думаю, мы отсутствовали примерно час, обслуживая клиентов, закусывая, и, когда наконец вернулись - Клод нес ведро воды, - я увидел, что стог был высотой по меньшей мере шесть футов.

    – Водичка для лошадки, - сказал Клод, укоризненно глядя на Рамминса, который стоял в повозке, перекладывая сено на стог.

    Лошадь опустила голову в ведро и принялась пить, благодарно фыркая.

    – А где Оле Джимми? - спросил я. - Нам хотелось, чтобы старик увидел, как лошадь пьет воду, потому что это была его идея.

    Когда я задал этот вопрос, наступила пауза, короткая пауза, и Рамминс замялся в нерешительности, держа в руках вилы и оглядываясь.

    – Я принес ему бутерброд, - прибавил я.

    – Этот старый дурак выпил слишком много пива и пошел домой спать, сказал Рамминс.

    Я пошел вдоль изгороди к тому месту, где мы до этого сидели с Оле Джимми. В траве валялись пять пустых бутылок. Там же лежала и сумка. Я поднял ее и отнес Рамминсу.

    – Не думаю, что Оле Джимми ушел домой, - сказал я, держа сумку за длинный ремень. Рамминс посмотрел на нее, но ничего не ответил. Теперь он яростно торопился, потому что гроза была ближе, тучи - темнее, а жара - еще более гнетущей.

    С сумкой в руках я отправился назад на заправочную станцию, где и пробыл остаток дня, обслуживая клиентов. К вечеру, когда пошел дождь, я глянул через дорогу и увидел, что сено сложили и закрывали стог брезентом.

    Через несколько дней явился кровельщик, снял брезент и сделал соломенную крышу. Это был хороший кровельщик. Он сделал отличную крышу из длинной соломы, толстую и плотную. Скат был хорошо спланирован, края аккуратно подрезаны, и приятно было смотреть на нее с дороги или из дверей конторы заправочной станции.

    Все это нахлынуло на меня сейчас так же ясно, как будто это случилось вчера, - возведение стога в тот жаркий грозовой июньский день, желтое поле, сладкий лесной запах сена; и солдат Уилсон в спортивных тапках, Берт с затуманенным глазом, Оле Джимми с чистым старческим лицом и розовыми обнаженными деснами; и Рамминс, широкоплечий карлик, стоящий в повозке и хмуро поглядывающий на небо, потому что он тревожился насчет дождя...

    И вот снова этот самый Рамминс стоит, согнувшись на стоге сена с охапкой соломы в руках, глядя на своего сына, высокого Берта, который, как и он, недвижим, и оба на фоне неба выступают черными силуэтами, и снова меня, будто током, пронзил страх.