Здесь важно, что при всей ограниченности средств — по западным меркам, конечно, — она чувствовала себя, как в те годы и любая иностранка в Москве, более или менее — феей, ведь она располагала знанием высшего порядка, какого у всех нас, как персонажей смертных, быть не могло, возможностью общения с иными силами и иными мирами — скажем, способностью проникновения в западные посольства, за что любого на месте поразил бы гром, связью с заграницей по международному телефону, за что неосторожного тоже могли покарать нездешние силы, наконец, обладая волшебными, вполне бумажного вида конвертируемыми финскими марками, которые мне и держать-то в руках в темноте было опасно, она могла войти в валютный магазин или валютный бар непринужденно, как я в аптеку. По-видимому, на каком-то этапе отношений каждой даме свойственно стремиться быть для любовника волшебницей, щедро и лукаво преподнося свои дары, вот только в век тотальной демистификации секса для этого все меньше возможностей, каково ж было обрести фееричность для такой простоватой финской девушки, причем очень дешево, всего как приложение к советской въездной визе.
Здесь есть, конечно, тонкость, феи помогают лишь сказочным героям, пусть и дуракам, но как раз в те годы этот вопрос для меня не стоял на повестке дня: я был молодым непечатающимся писателем, что в российском климате и пространстве являлось испытанным перифразом героичности, тем более ей внятным, что была она литературоведом-русистом. И еще одно: часто ночуя у нее в общежитии, посещая вечеринки, что устраивала ее землячка и коллега, рыжая жердь с лицом реликтового пресмыкающегося, — на этом фоне моя подруга была верхом женского совершенства, — я и впрямь подвергался известному риску, не только нарушая довольно строгий режим, но нарушая его путем контакта с иностранкой, и эти два порознь простительных греха, перемножавшись, и впрямь могли привести к неприятностям, скажем — меня могли запросто вышибить из редакции журнальчика, где я тогда подвизался, — и подчас я ненароком понижал голос, ища глазами неведомые микрофоны, — и это тоже бесспорно работало на мой романтический имидж, коли ради возлюбленной я иду на постоянный риск. Сие делало наши ночи только страстнее.
С другой стороны, и я сам, поначалу ничего особенного в ней не обнаружив, мало-помалу стал самым искренним образом убеждаться, что эта обыкновенная девушка, выпивоха и хохотушка, правда, весьма прилежная стажерка, все множившая карточки с наблюдениями над языком и стилем своего деревенского объекта, скрывает в себе и впрямь что-то необычное. Роль здесь играли прежде другого мелочи, ее акцент, и нежданная наивность в некоторых советских очевидных реалиях, и мелкие вещицы, до тех пор невиданные мною, и приемы макияжа, и вовсе уж диковинные тампаксы, которые в случае крайней нужды можно вытащить изнутри, потянув за веревочку. Конечно, именно пустяки волнуют влюбленного — даже если его избранница простая смертная, но тут было другое, ведь я имел дело — с потусторонним. Теперь всякий раз, когда она открывала мне навстречу свое щедрое лоно, я испытывал немалый трепет, не столько эротического, сколько мистического порядка, как если бы, веруя, приближался к Иерусалимскому храму. Только любящий экстатически воспринимает женщину, как если бы именно из ее чрева он появился на свет Божий; я же, проникая в нее, лишь предчувствовал, что могу таким способом нащупать путь — в неведомое и запредельное, не назад — вперед; что ж тут странного — ведь чем дальше, тем вернее слияние с ней сулило не проникновение лишь обратно в лоно, но попадание прямо — в мир иной… Прошло месяца два, о браке не было ни слова, но теперь, всякое утро, если я не ночевал у нее, я получал телефонный звонок, а через три дня на четвертый — какое-нибудь свидетельство ее внимания, какие по тому времени могли вывалиться только из феиного рукава: скажем, посмертный двухтомник Шукшина, мне в общем-то ненужный, но купленный за валюту в ихнем волшебном магазине, или великолепный альбом Миро — о Миро я и не слыхал прежде, — вывезенный не иначе как из книжного стокмана, что неподалеку от хельсинкского вокзала, — впрочем, о существовании такого заведения я узнал лишь много лет спустя.
Самые трогательные вечера мы наладились проводить в дальнем углу кафе «Националь», которое в разное время сыграло важную роль в жизни определенной части московских обитателей разных поколений — и в моей когда-то. Ни она, ни я богаты не были, но ведь и «Националь» в те годы был дешев, червонец — ужин на двоих, на двадцать же рублей можно было наесться икрой под шампанское. Но для проникновения внутрь кафе, если на улице стояла очередь у дверей, а стояла она всегда, даже по понедельникам, приходилось применять особую тактику: подружка моя отправлялась через гостиничный вход с финляндским паспортом наперевес, объясняла швейцару, что она — переводчица, ведь гостиничной карточки и у нее не было, сквозила по второму этажу мимо ресторанного зала с балалаечниками и мимо валютного бара, спускалась по другой лестнице в холл, а там уж обрабатывала другого привратника — но не с улицы, а изнутри; наконец швейцар приоткрывал уличную дверь, в узкую щель, под его плечом, на котором некогда красовались погоны, смененные ныне на золотые лампасы на штанах, я просачивался внутрь меж пронырливых проституток и бодрых молодых людей, у которых, увы, не было волшебной помощницы, а уж найти место в зале можно было всегда — в кафе осуществлялась негласная фильтрация клиентов, хоть свободных мест было достаточно и по субботам, но посторонний, не ведающий здешних порядков, мог очутиться в «Национале» только чудом.