Уже через день после знакомства Ося — тогда еще Ося, еще не Джозеф, — был с нами накоротке. Продемонстрировал, как за столом я жадно смотрю на других женщин, не выпуская, однако, жену из объятий, то и дело целуя в темя с хищностью пса, выкусывающего блох. Это было смешно, и мы расхохотались, хоть кто-то мог выставить за такое в дверь. Впрочем, актерство было его истинным, то есть бескорыстным, только эгоцентрическим, а своих персонажей — они же, как правило, составляли и публику — он по-своему ценил, как непременное условие явления своего искусства, отчего — позже я много раз наблюдал это — кое-кто приходил, разобравшись, в чем дело, в неистовство, принимаясь ненавидеть его последней, бессильной и душной ненавистью, — он был бессомнено обаятелен, но совершенно не приспособляем ни для каких внеэстетических отношений, ни к любви и нежной дружбе, ни к теплому практическому использованию. Подозреваю, эта беспримесная и беспощадная чистота его жанра, всегда рано или поздно оборачивающегося предательством, и была причиной его эмиграции, попытки найти в мире место, где голый артистизм не есть лишь ложка, которой можно испортить бочку меда этики и гражданской порядочности, но, увы, похоже, он промахнулся, и нет таких мест на земле. Тогда, в Крыму, он принялся забегать к нам что ни день, — наша комнатка, точней наша кровать на втором этаже миниатюрной и узкой башенки, воздвигнутой жадной хозяйкой для постояльцев в узком дворе беленой хаты, всегда оказывалась в орбите его неостановимого порханья, когда он переносил из дома в дом ядовитую пыльцу веселой и циничной наблюдательности, — вот только единственно — он безжалостно втягивал нас в подспудную жизнь безлюдного на глаз весеннего поселка, а ведь нам так хронически не хватало друг друга, хоть мы не расставались ни на минуту, то и дело стекаясь, как капли, и некому нам было сказать, что соитие — лишь безнадежная метафора невозможности полного соединения…
Наконец мы попали в нужный экзит, такси шло по седьмой авеню вниз, а по пятьдесят шестой стрит мы свернули налево. Поскольку к концу поездки мой спутник неожиданно приумолк, расплатился я. Мы вылезли из желтой негритянской машины, я окликнул:
— Ося, ведь я впервые в Нью-Йорке, где же она, статуя Свободы?
— А вот она! — живо отвечал он.
Я обернулся: улицу переходила жирная негритянка, шаркая плоскими подошвами, вся в чем-то пальмовом, с большой черной лакированной сумкой. Мы вступили в ресторацию.
Плащи у нас приняла невероятно худая девочка с блестящим взором — джинсы висели на ней, как прищепленные. Я подмигнул ей, она быстро прошептала: «Не верьте, я вернусь, я здесь останусь не больше месяца». К нам подошел хозяин в хорошем твиде — скорее всего, Дэвид Хантер, — они с Осей расцеловались. Мы уселись за столик между баром и роялем. «Есть ничего не будем», — объявил мой приятель, но я выторговал-таки кое-чего из закуски и тарелку горячего борща. «Абсолют» был у Оси с собой. Подавали официантки-ирландки, и я спросил хозяина, который принял у нас заказ лично, отчего в «Самоваре» — не русское обслуживание? Он с готовностью пояснил, что русские девушки много пьют на работе, отдаются клиентам прямо на кухне и нещадно обсчитывают, причем особенно отличалась одна советская кинозвезда, принятая на работу по высокой протекции. Пришлось менять персонал, обворожительно улыбнулся хозяин и откланялся, устремившись к другим гостям. Мы выпили по рюмке шведской водки, на ирландское пиво она ложилась тяжеловато.
— Кто эта девочка — у входа? — поинтересовался я.
— Ваша, — сказал Ося, аппетитно жуя ветчину, — и совершенно безотказна!
После какого срока наши превращаются в своих в этом Вавилоне? Будто почувствовав, что речь идет о ней, девочка посмотрела на нас. Перехватив мой взгляд, она покачала головой — что-то отчаянное мелькнуло в ее очах: не верьте, я вернусь…