Они на своем скомканном и невразумительном русском, мы — на юродивом английском кое-как разговаривали, хоть от портвейна они и отказались, но и мы были предусмотрительны — приготовили сухого вина и мороженого, но окончательно вся компания спелась, едва завели «Битлз». То, что мы слушаем ши из вумен, бэби ю кэн драйв май кар и кэн’т бай ми лав, повергло их в глубокое изумление. А их изумление, в свою очередь, преисполнило нас гордости, и мы с удовольствием строили из себя европейчиков, портвейн свой едва приглатывая, в танцах церемонились, гладили партнерш по спине, а разговоры вели все больше о литературе, причем ни русское имя Гёте, ни русское имя Гейне они вовсе не знали, и, лишь когда я догадался, показывая на Сережу, сказать, что это — наш Карл Моор, моя подруга вдруг закричала «йа-йа» и захлопала в ладоши, и вся ее команда закричала «йа», и их коллективная готовность к радости нас, культивировавших политическое фрондерство и известный индивидуализм, не могла не удивить. Ясное дело, Шиллеру их обучали в школе, так что в танце мы с подругой тесно прижались, подталкиваемые с одной стороны Шиллером, с другой — Ленноном с Маккартни. В своей партнерше я скоро заметил некоторую, скажем, толстокожесть, сближающую ее не с одноклассницами из профессорских семей, но скорее с нашими простыми подругами, хоть была она, конечно, не в пример последним покормленней, повоспитанней, похоленей, и несколькими годами позже я с уверенностью заключил бы, что передо мной — офицерская дочка, но в те годы я еще не ведал прелести генеральских дочерей и шика племянниц партработников и — главное — нескоро научился тому, что жизнь в широком мире отнюдь не сводится к повседневной реализации нехитрого набора российских литературных интеллигентских добродетелей.
На непьющих немочек и сухое действовало не хуже крепленого, и вот одна, покороче других и позадастее, уже хохотала в танце в длинных Сережиных руках, другая в уголку, кажется, готовилась всплакнуть, третья пила с кем-то на брудершафт, еще несколько бодро подпрыгивали в кружочке. Мы же незаметно — айн, цвай, драй — прокружили в дальнюю комнату, как раз бабушкину, с резным диваном, украшенным короной, с книжной полкой, полной собранием Шолома-Алейхема, ввиду комплектности и обширности не унесенного в букинистический, с портретом дедушки в раме, внимательно за нами наблюдавшим. Здесь было узко, как в чулане, танцевать больше не пришлось, замирая, я прислонил немку к стене и осторожно поцеловал в щеку. Она осторожно поцеловала меня. Я обхватил, привлек, одновременно двумя руками сжимая ее маленькие тугие ягодицы под гладенькой юбчонкой, двумя другими уминая ее маленькую тугую грудь в слишком жестком бюстгальтере, но — она отчаянно встрепенулась, когда рука моя заскользила под подол и вверх, достигнув края чулок; она мычала, приседала, мотала головой, вырывалась, я же безумно твердил «ну, хорошо, хорошо, не буду», едва держась на дрожащих ногах. Она поверила, принялась опять целовать меня нежно, вздрагивая и сама, и я понимал, что с такой немыслимо иностранной девчонкой ничего и не может случиться сразу, и когда она сказала с акцентом фразу, которую именно в такой инструментовке я слышал потом столько раз, «йа лю-б-лью те-бья», убедился, что буду ухаживать за ней верно и долго, и мы будем отличной парой, я буду писать ей нежные и сумасшедшие письма, а потом она раскроет передо мной окно в Европу, и мне распахнется огромный мир, я уж физически чувствовал на лице напор встречного ветра, как бывает только на самых крутых поворотах…