— Это значит, — повторяет он. Но без вопросительного знака.
Протянув руку через ограждение балкона, он быстро описывает круг, подавая знак людям, которые уже давно ждут на первом этаже дома на противоположной стороне улицы. Едва дождавшись ответного знака, поданного из маленькой двери сторожа за железной решеткой, Петр поворачивается и идет через комнату к невысокой прекрасной женщине, стоящей между комнатой и солярием.
— Что будет, Петр? — спрашивает она. — Что теперь будет?
Внешне он не производит большого впечатления, но тем большее впечатление производит то ощущение собранной властности, которое он может иногда вызвать, внушая тревогу.
— Ты предложила меня помучить, — шепчет он. — Разве нет? Теперь у нас появилось немного свободного времени.
Она колеблется, потом улыбается, и простыня, ее временное одеяние, падает на пол.
Вскоре на улице внизу раздается громкий шум.
Крики, дикие вопли, топот бегущих ног. На этот раз они остаются в постели. В какой-то момент, в разгар любовных объятий, он шепотом, на ушко, напоминает ей об обещании, данном больше года назад. Она его помнит, конечно, но никогда не позволяла себе до конца в это поверить. Сегодня, в это утро, прильнув губами к его губам, снова приняв в себя его тело, думая о смерти императора прошлой ночью и о другой смерти, сейчас, и о совершенно невероятной любви, она верит. Она действительно верит ему теперь.
Ничто и никогда так не пугало ее раньше. А ведь она уже прожила жизнь, хотя еще очень молода, в которой сильный страх был вещью обычной. Но вот что она говорит ему несколько позже, когда к ним возвращается возможность разговаривать, когда стихают общие движения и стоны:
— Помни, Петр. Собственная баня, с холодной и горячей водой, с паром, не то найду себе торговца пряностями, который знает, как ублажить высокородную даму.
Всю жизнь ему хотелось только одного — участвовать в гонках.
Ему казалось, что с того времени, когда он осознал себя в этом мире, он жаждал находиться среди лошадей, наблюдать за галопом, шагом, бегом; говорить с ними, говорить о них, о колесницах и возничих весь день, пока не заблестят на небе звезды. Ему хотелось холить коней, кормить их, помогать им рождаться на свет, приучать к упряжи, поводьям, колеснице, шуму толпы. А затем — если будет на то милость Джада, во славу Геладикоса, отважного сына божьего, который погиб в своей колеснице, когда вез людям огонь, — править собственной квадригой. Вытягиваться далеко вперед над хвостами коней, обвязав себя поводьями, чтобы не выскользнули из потных пальцев, заткнув за пояс кинжал, чтобы при падении одним отчаянным ударом перерубить ремни, и гнать, и гнать вперед с такой скоростью и грацией, которую никто другой и вообразить себе не сможет.
Но ипподромы и колесницы были частью большого мира, частью мирской жизни, а в Сарантийской империи ничто, даже поклонение богу, не было простым и ясным. Здесь, в Городе, стало даже опасным свободно говорить о Геладикосе. Несколько лет назад верховный патриарх из разрушенного Родиаса и восточный патриарх Сарантия сделали совместное заявление, что было большой редкостью: Священный Джад, бог в солнце и за солнцем, не имеет детей: ни смертных, ни бессмертных, но все люди являются духовными сынами божьими. Сущность бога не может умножаться. Поклонение и даже само признание идеи о рожденном им сыне есть ересь, порочащая святость бога.
Но как еще, вопрошали на проповедях несогласные с ними клирики в Сорийе и в других странах, мог этот недосягаемый, ослепительный Золотой Бог Всех Миров стать более доступным для приземленного человечества? Если Джад любит свое смертное творение, сынов своего духа, разве не истина то, что он воплотил частицу себя в облике смертного, чтобы скрепить эту любовь? И этим воплощением стал Геладикос, возничий, его сын.
Были еще анты, которые завоевали Батиару и приняли веру в Джада, а вместе с ним и в Геладикоса, но уже в качестве полубога, а не просто смертного сына Джада. «Варварская ересь», — возмущались теперь ортодоксальные клирики, за исключением тех, кто жил в Батавии под властью антов. Сам верховный патриарх жил там, в Родиасе, с их милостивого дозволения, и на западе голоса против Геладикоса звучали приглушенно.
Но здесь, в Сарантии, вопросы веры обсуждались повсюду, в портовых кабаках, в публичных домах, в тавернах, на ипподроме, в театрах. Нельзя было купить фибулу, чтобы заколоть плащ, не выслушав мнение продавца о Геладикосе или о литургии во время молитв на заре.
Слишком много было в Империи, а особенно в самом Городе, людей, которые поклонялись богу по-своему, поэтому патриархи и клирики не могли начать преследовать их, но признаки углубляющегося раскола наблюдались повсюду, и во всем ощущалось некое беспокойство.
В Сорийе, лежащей к югу, между пустыней и морем, где раньше жили джадиты у границы с бассанидами, в землях киндатов и молчаливых, сумрачных кочевых племен Аммуза, и дальше в пустынях, где различные племена исповедовали различную веру в Джада, часто необъяснимую, гробницы Геладикоса были таким же обычным явлением, как святилища или часовни самого бога. Мужество сына, готовность к самопожертвованию превозносились клириками и вождями пустыни на пограничных землях как добродетели. А Родиас на далеком западе был давно уже разграблен, поэтому какое духовное руководство может предложить теперь его верховный патриарх?
Скортий из Сорийи, самый молодой из возничих, какие только выступали за сарантийских Зеленых, хотел лишь заниматься своим делом и не думать ни о чем, кроме скорости и жеребцов. Он молился Геладикосу в его золотой колеснице в глубине души, поскольку был сдержанным, малообщительным юношей, наполовину сыном пустыни. Еще в детстве он решил для себя, что возничий не может не почитать Возничего. Действительно, втайне считал он, хотя и не слишком разбирался в подобных вопросах, те его соперники, которые следовали указаниям патриархов и отказывались от сына божьего, лишали себя возможной помощи могучего покровителя, когда выезжали из-под арок на опасный, проверяющий их на прочность песок ипподрома на глазах у восьмидесяти тысяч вопящих граждан.
Это их проблема, а не его.
Ему девятнадцать лет, он правит первой колесницей Зеленых на самом большом в мире ипподроме, и ему представился случай стать первым после Ормеза из Эспераньи, который одержит сто побед еще до достижения Двадцатилетнего возраста в конце лета.
Но император умер. Гонок не будет ни сегодня, ни еще бог знает сколько дней, пока не завершатся траурные обряды. Сегодня утром на ипподроме собралось двадцать тысяч зрителей, или даже больше. Они заполнили беговые дорожки, тревожно перешептываясь между собой, или слушали священников в желтых одеяниях, а не следили за процессией выехавших колесниц. Он потерял полдня гонок на прошлой неделе из-за поврежденного плеча, а теперь пропал еще один день и следующая неделя? И неделя после?
Скортий понимал, что ему не следует так много думать о своих делах в такое время. Священники — и геладикийцы и ортодоксы — все осудили бы его за это. По некоторым вопросам среди клириков царит единодушие.
Он видел мужчин, плачущих на трибунах и на дорожках. Другие слишком бурно жестикулировали и слишком громко разговаривали, в их глазах стоял страх. Скортий уже видел такой страх на лицах возничих во время гонок. Он не знал, ощущал ли сам когда-нибудь подобный страх, разве что когда армия бассанидов пришла через пески к их городу, и он, стоя на городской стене, поднял взгляд и увидел лицо отца. В тот раз они сдались, потеряли город, свои дома, а через четыре года по договору снова вернули их назад, после побед на северной границе. Завоеванные города все время переходили из рук в руки.
Он понимал, что сейчас Империи грозит опасность. Коням нужна твердая рука, и Империи тоже. Его проблема в том, что он вырос там, где слишком часто видел восточные армии Ширвана, Царя Царей, и он не испытывал и доли той тревоги, которую чувствовали окружающие его люди. Его жизнь была слишком насыщенной, полной волнений, чтобы он сегодня пал духом. Ему девятнадцать, и он возничий. В Сарантии. Кони стали его жизнью, как он когда-то мечтал. Эти дела большого мира… Пусть с ними разбираются другие. Кто-нибудь станет императором. Очень скоро, если на то будет воля божья, кто-нибудь будет сидеть в катизме — императорской ложе — в середине западной трибуны ипподрома и бросит белый носовой платок, подавая сигнал к началу процессии, и колесницы пройдут парадом, а затем начнутся гонки. «Для возничего не имеет большого значения, — подумал Скортий из Сорийи, кто будет тем человеком с платком».