Антон Семенович встал, отошел к окну. Тихо. Коммуна спит. Ничто не мешает раздумью.
Если пройти сейчас по коридору, тебя непременно встретит дежурный, но он ходит неслышно. Неслышно стоит и часовой у дверей дома - большого дома на опушке молодого дубового леса. Там шумит ветер, а здесь тихо, только слышен шелест, когда Семен перевернет страницу.
Однажды уже пришлось расставаться и с ним и с другими, которые были так же дороги. Они уезжали тогда учиться в Харьков, на рабфак, - первенцы колонии, ее гордость: Карабанов, Задоров, Вершнев, Бурун... Тогда тоже было тяжело, и казалось - рана не затянется. Но она затянулась, потому что иет счастья большего, чем видеть: твои дети нашли место в жизни. Они живут, работают, идут вперед.
Этот вернулся, он работал вместе с тобой в коммуне. Но никогда не будет хорош тот командир, который не действует самостоятельно. Пусть он отважный, пусть у него хорошая голова на плечах, но если он не действовал на свой страх и риск, по своему разумению, он еще не командир. Семен работает хорошо. Но он работает за твоей спиной, думаешь за него ты. Он должен уехать. Пора!
1. РАЗВАЛ
За окном вагона тянулись заводские окраины Ленинграда, потом безлистные, скучные рощи, поля, покрытые грязноватым мартовским снегом. Я смотрел на все это, слушал погромыхиванье колес на стыках, а внутри в такт постукивало одно: скорее! скорее!
Наконец - Березовая поляна. За стволами берез, за черными голыми ветками сквозило серое небо, тропинка под ногами была скользкая и грязная, а я невольно подумал: до чего же хорошо здесь будет весной!
Но вот кончилась роща, и передо мною - широкая поляна, огороженная высоким дощатым забором. Посреди поляны - большой, в три этажа, дом с башней, построенный просторно и красиво, но белая краска давно облупилась, стены грязные, облезлые. У входа - будка, но и в будке и вокруг - ни души. Я прошел на территорию детского дома. Здесь было так же пустынно. Взглянул на часы - уже двенадцать. В школе? В мастерских? - подумалось мне. Подошел к дому, поднялся по широкой лестнице и открыл первую попавшуюся дверь. В большой комнате с высоким потолком стояли в ряд кровати, кое-как покрытые серыми одеялами. На некоторых лежали подушки без наволочек. Я хотел уже уйти, но тут в дальнем углу что-то зашевелилось. Я обернулся. Из-под одеяла вылез паренек лет одиннадцати. На совершенно грязном, почти черном лице его светились прозрачно-серые глаза. Одна нога у парнишки была босая, на другой - новый черный башмак.
- Здравствуй, - сказал я.
- Здравствуйте, - простуженно прохрипел он.
- А где остальные?
Помедлив, он ответил неохотно:
- В городе, где же еще?
- А где твой другой башмак?
Он снова замялся.
- Карты? - спросил я.
Вместо ответа он прикрыл глаза.
Я удивился:
- Почему не оба сразу?
- Ну... а вдруг еще отыграюсь? - В голосе его звучала робкая надежда.
- Как тебя зовут?.
- Петька... Кизимов Петр...
Я прошел по другим спальням - кое-где на кроватях спали ребята. Один в новеньком сером костюмчике; лицо у него было тонкое, светлые волосы, маленький рот. Потом я спустился вниз, походил по пустым комнатам, заглянул на кухню. От сердца немного отлегло: в огромной плите весело трещал огонь, на столе высилась гора посуды - двое ребят мыли ее в большом чане. На скамейке, сидела пожилая женщина и чистила картошку. Еще одни паренек помогал ей. Едва я открыл дверь, все обернулись. Ребята перестали работать, а нож в руках женщины, задвигался вдвое быстрее, и, кажется, даже полоска картофельной шелухи затрепыхалась сердито.
- Здравствуйте. Где у вас тут заведующий?
- Во флигеле налево, - недружелюбно сказала женщина, не отвечая на приветствие.
Ребята молчали и с любопытством разглядывали меня.
- Ходят тут... а толку... - услышал я за своей спиной.
Неподалеку от дома на покосившихся столбах висела волейбольная сетка. Непонятно: на дворе март, грязь, слякоть, - кто же сейчас играет в волейбол?
Я пошел к флигелю, постучал в дверь. Никто не отзывался. Постучал сильнее.
За дверью послышались шаркающие шаги, щелкнула задвижка, и на пороге появилась женщина с заспанным, помятым лицом. Голова у нее была пестрая: соломенные крашеные пряди, а у неровного пробора волосы черные. Неопрятный халат запахнут криво, на светлом чулке видна черная штопка.
- Где у вас тут заведующий?- спросил я.
- Я заведующая.
- Мне некогда шутки шутить, я спрашиваю: где заведующий детским домом?
- Да какие шутки, гражданин? Я же вам говорю - я заведующая! - уже с раздражением повторила женщина.
И тут случилось то, чего я обычно боюсь: я "потерял тормоза". В ушах зашумело, в груди стало тесно и жарко.
- Так вот: с этой минуты вы не заведующая, - прошипел я сквозь зубы, чувствуя, что еще секунда - и начну орать на нее.
Каким-то краем сознания я понимал, что слова мои нелепы: я не имею никакого права снимать ее с работы. Но даже если бы я только что не видел замызганных кроватей без простынь и грязного Петьку в одном башмаке, если бы я увидел только ее в этом халате и светлых чулках, заштопанных черными нитками, этого было бы достаточно: я готов был жизнь свою положить на то, чтобы ее тут же, немедленно, убрали отсюда.
Через три минуты я шагал по тропинке к станции, скрипя зубами, задыхаясь от ярости.
Если ребенок растет в плохой семье - это несчастье. Если он учится в плохой школе - это худо. Но если он живет в плохом детском доме - это страшнее всего. Детский дом для него все: и семья, и школа, и друзья. Здесь возникают его представления о жизни, о мире, о людях, здесь он растет, учится, становится человеком и гражданином. И детский дом не может, не имеет права быть средним, "неплохим". Он непременно должен быть очень хорошим.
Воровство всегда гнусность и преступление. Но воровство в детском доме - это преступление неискупимое, за которое нужно наказывать самой суровой, самой полной мерой. Здесь государство доверило воспитателю детей, лишенных родителей. Красть у этих детей - что может быть подлее?
Я ни минуты не сомневался в том, что здесь, в доме за высоким забором, крали без зазрения совести. Здесь даже не пытались создать видимость какого-либо благополучия. Все было ясно и откровенно. Одного только я не мог понять: как такое происходит неподалеку от Ленинграда, да не в двадцатом году, а сейчас!