Выбрать главу

В минуты волнения Вася Лобов забывает все уроки Екатерины Ивановны и сильнее обычного шепелявит и путает согласные. И сейчас я с трудом разбираю, скорее догадываюсь, когда он отвечает почти шепотом:

— Давал…

— Значит, для тебя честное слово — это так, ничего? Раз плюнуть. Так, выходит?

Он молчит, не поднимая головы.

— Ну, спасибо тебе, Лобов!

Сознаюсь: больше всего мне хотелось взять ножницы и срезать все пуговицы с его одежды, в том числе и те, на которых держались его штаны. Но я не сделал этого. Я представил себе, как он побежит, поддерживая спадающие штаны, увидел злорадную усмешку Репина, услышал хохот Глебова… И почувствовал: нельзя. Злосчастная буханка многому меня научила.

— Как мы с ним поступим? — спросил я ребят.

Молчание. Неясный гул голосов. Снова молчание.

— Поставить на месяц на самую грязную работу! — разобрал я.

Но разве Лобов перестанет играть в пуговицы, если ему придется вне очереди мыть уборную?

Я поговорил с Лобовым по душам, он снова поклялся мне, что о пуговицах забудет.

Но кто-то мешал нам упорно, настойчиво, изобретательно — и не прямо, а через подставных лиц. Злополучный Вася Лобов, несомненно, продолжал играть — и, несомненно, не по своей воле. Был это характер мягкий, податливый, и притом мальчишка был привязан к своему командиру Стеклову и, конечно, не хотел его подводить. Но я знал: он играет. Знал потому, что он не смотрел в глаза, сворачивал с дороги, встречаясь со мной. Я видел: вот не хватает пуговицы у ворота. Вот уже и средней пуговицы на рубашке нет, нету на правом кармане, завтра не будет и на левом.

— Сергей, — говорю я так, словно и думать забыл о пуговичной лихорадке, — что это за безобразие, почему у Лобова такой неаккуратный вид? Где у него пуговицы?

— Говорит, потерял.

— Зайди ко мне после обеда.

После обеда Стеклов заходит в кабинет и говорит мне то, что я и сам превосходно понимаю:

— Семен Афанасьевич, так ведь это Репин его изводит. Я вам верно говорю. У меня уж с ним был разговор, да он как отвечает? Он такую привычку имеет: «Не пойман — не вор».

Однако случилось так, что мой невидимый противник просчитался и неожиданно для себя помог мне.

В один прекрасный день на поверке я увидел, что Лобов стоит в какой-то странной позе, накрепко прижав руки к бокам и боясь пошевельнуться. Так же странно, неловко он двинулся в столовую — он не шагал, а семенил. И тут меня осенило: да ведь он проиграл последние свои пуговицы, с него штаны спадают!

Зайдя из столовой к себе, я застал там Васю.

— Галина Константиновна! — говорил он умоляюще. — Вы мне дайте две пуговицы. Я сам пришью, вы только дайте!

Галя открыла было рабочую шкатулку.

— Постой! — сказал я. — Пускай Лобов отыщет свои пуговицы. Они у него есть, пускай поищет хорошенько.

Что долго рассказывать — он оставался в таком виде до самого вечера. Сперва он ходил, поддерживая штаны руками; потом, работая в мастерской, подвязал их каким-то обрывком веревки, но они то и дело сползали. Вася уже никого ни о чем не смел просить и так глубоко погрузился в пучину отчаяния, что виднелась одна только макушка.

За ужином встал с места Сергей Стеклов:

— Семен Афанасьевич! Всем отрядом ваш просим: разрешите пришить Лобову пуговицы. Он больше не будет!

— Ручаетесь?

— Ручаемся.

Антон Семенович в таких случаях спрашивал: «Чем вы ручаетесь?» Спросил и я:

— Чем ручаетесь?

— Головой! — последовал неожиданный ответ.

И я этим ответом удовлетворился, хотя, по правде сказать, ручательство было очень неопределенное.

14

«Ох, уж этот Глебов!»

В те первые дни я был как человек, который учится грамоте. Вот непонятные крючки и закорючки превратились в буквы, потом слились в слоги, в слова — и немая страница заговорила, наполнилась живым и доступным смыслом: ты научился читать.

Сначала все ребята были толпой. Я знал в лицо командиров, знал квадратного Володина, долговязого Плетнева, синеглазого Разумова, уверенного Подсолнушкина, знал Петьку и его приятеля Леню — застенчивого, с раскосыми глазами, похожего на зайчонка. Что-то, какие-то разрозненные мелочи я узнал почти обо всех в первые же дни. И все-таки ребята оставались для меня толпой, и я понимал: настоящее начнется только тогда, когда Плетнев перестанет быть просто долговязым, а Володин — квадратным. Когда не эти внешние признаки будут приходить мне в голову при мысли о каждом.