– А знаете, кто придумал?
– Кто?
– Петька. Он все никак не успокоится насчет того проигрыша. Он и тогда говорил: «Вот был бы Король – нипочем бы не проиграли». Король только вернулся, а Петька и пристал, так за мной по пятам и ходит: скажи Семену Афанасьевичу да скажи Семену Афанасьевичу.
– Можно к вам? – В дверях Алексей Саввич. – Послушайте, Семен Афанасьевич, какая идея пришла в голову нашему Пете: он предлагает всю культурно-массовую работу поручить…
– …Королю? – Мы с Жуковым смеемся.
– Ах, вы уже знаете? Ну да, Королю. По-моему, это прекрасная идея. У Петьки государственный ум! Он мыслит, я сказал бы, масштабно!
Репин не ушел. Мне кажется, я понимаю ход его мыслей: уйти так – это означало бы признать полное свое поражение. Уж если уходить, то с треском, независимо, гордо, потому, что сам захотел, а не потому, что какой-то там Подсолнушкин или Жуков сказали – уходи. Нет, уйти так бесславно он не мог.
Чего-чего, а выдержки у парня хватало. Он вел себя в точности так же, как все последнее время. Подчинялся режиму. Сносно работал в мастерской – руки у него были умные. Как говорили, прежде он был одним из самых ловких карманников среди ленинградской беспризорщины, – а теперь эти ловкие, небольшие, но крепкие руки легко, без усилия усваивали всякую новую работу, овладевали любым новым инструментом.
А все-таки он был сам не свой – все его самообладание не могло меня обмануть. Его внутренне всего пошатнуло. Может быть, это было первое в его жизни поражение. Он был умен и хорошо видел, что от прежней власти не осталось и следа: ребята защищены и больше ни в чем не зависят от него. Своим влиянием на Колышкина и еще трех-четырех ребят из своего отряда он не дорожил: он умел, разбираться в людях и понимал, что и десяток покорных Колышкиных не прибавит ему блеска и славы. Я чувствовал, знал по прежним нашим разговорам: ему важно, что думаю о нем я. Все, что было сказано тогда, уязвило его глубоко и надолго. Как видно, уродливо разросшееся самолюбие было самой определившейся чертой в его характере – и ничто не могло задеть его больнее, чем презрение. А я знал: презрение – лекарство сильное, но опасное; недаром кто-то сказал, что оно проникает даже сквозь панцирь черепахи. Им можно отравить – и тогда обратного хода не будет. Да, Репин был для меня задачей трудной и тревожной, я ни на час не мог забыть о нем.
Другой задачей неожиданно оказался Разумов. Как будто все его силы ушли на пощечину Репину. Он бродил вялый, потухший, не поднимая глаз. Все валилось у него из рук. Алексей Саввич говорил, что Разумов подолгу застывает у верстака, не двигаясь, не оборачиваясь на оклики и словно забыв обо всем. По словам Жукова, он плохо ел, беспокойно спал по ночам. Он не принимал участия ни в каких играх.
– Слушай, Семен, – озабоченно сказала мне Галя, – Разумов приходит ко мне и все толкует, что он никогда не воровал и о той пропаже ничего не знает. Я ему сказала, что никто и не сомневается в этом.
– А он что?
– Говорит, что слишком уж все совпало – их уход и пропажа. И что все, конечно, думают на них. И никакие уговоры его не берут.
Я видел, как Разумов отводил в сторону то одного, то другого из ребят, и знал, что он твердит все то же: «Конечно, все так совпало… Только мы не брали… Разве мы могли бы…»
И неизвестно, кто чувствовал себя более неловко – Разумов или тот, кому приходилось его выслушивать. Ребята чувствовали в его излияниях что-то больное, что не успокоить словом, – а нет ничего хуже, как глядеть на чужую боль, не умея облегчить ее.
С Разумовым говорила Галя, говорили Екатерина Ивановна и Алексей Саввич, говорил я. Он повторял одно и то же:
– Если б можно было думать еще на кого-нибудь. А то получается ясней ясного: мы уходим – вещи пропадают…
– Послушай, – сказала ему Галя, – ты бы поверил, что я украла?
Он оторопело посмотрел на нее и не нашелся что ответить.
– Ну, а если бы все улики были против меня и больше не на кого было бы думать? И один бы сказал, что сам видел, как я украла, и другой… Ты бы поверил?
– Да что вы, Галина Константиновна! Нипочем бы не поверил!
– Честное слово?
– Честное слово.
– А как же мы, по-твоему, должны думать, будто вы украли? Неужели только потому, что с виду всё против вас?
– Так ведь вы нас мало знаете…
– Разве ты знаешь меня дольше, чем я тебя?
– Нет… но ведь все знают, что и Плетнев и Король… что бывало раньше… что случалось… и поэтому…
…Екатерине Ивановне Разумов рассказал свою историю. Родители его разошлись три года назад. («Я только перешел в третью группу».) Семья жила тогда в Саратове. Потом в течение двух лет они съезжались и разъезжались, ссорились и мирились. Каждый тянул мальчишку к себе, каждый говорил о другом самое черное, самое горькое, что мог придумать: «Твой отец обманщик и негодяй», «Твоя мать подлая женщина». А во дворе был приятель – Сенька Плетнев, сверстник, но с характером крепким и властным. Этому было море по колено, он давно, советовал Владимиру плюнуть на все и уйти. («Он-то сирота, он с дедом жил. Но уж лучше, когда совсем ни отца, ни матери, чем так, как у меня», – сказал Разумов.) Кончилось тем, что они ушли вместе. Покатили зайцами в Москву, потом в Казань, тут познакомились и подружились с Королем, и уже все втроем двинулись в Ленинград. Здесь пустили корни – перезимовали в детдоме для трудных, а с теплом, понятно, собирались странствовать дальше.
– Знаете, я слушала его и все думала: он как раз удивительно не приспособлен для такой бродячей жизни, – заключила Екатерина Ивановна, пересказав мне эту несложную и невеселую биографию. – Мне кажется, из всех наших ребят – во всяком случае, из тех, что постарше, – он самый «не беспризорный» по характеру, самый домашний. Ему, может быть, больше не хватает матери, чем даже нашему Лёне, хоть тот и совсем малыш. Недаром он все к кому-нибудь прислонялся – то к Плетневу, то к Королю. Может быть, он потому и со мной так откровенно разговаривал… в сущности, он стал рассказывать о себе прежде, чем я начала спрашивать…
Она была, конечно, права – Разумов нуждался в мягком, не мужском внимании. Он, пожалуй, побаивался только строгой на вид Софьи Михайловны. С Антониной Григорьевной у него были наилучшие отношения – это его я застал в числе ее добровольных помощников по кухонным делам, когда впервые осматривал дом, – и с Галей он тоже говорил охотнее и откровеннее, чем со мной или Алексеем Саввичем.
Однажды перед вечером, работая у себя в кабинете, я через раскрытое окно услышал разговор Гали с Разумовым. Они сидели рядом на крылечке флигеля – она с шитьем в руках, он с лобзиком и куском фанеры. С первых слов я понял: Разумов, должно быть, повторял Гале то, что я уже знал от Екатерины Ивановны, и вот продолжение:
– Понимаете, все получилось не так. Мне не хотелось уходить. И Королю. А Плетнев все говорил: пойдем, уговорились ведь. Но и он тоже сомневался. А когда Жуков вывесил скатерть, Король обозлился… И Плетнев. Он сразу сказал: ноги моей здесь больше не будет…
– Как ты думаешь, где он сейчас?
– Он на нас совсем разозлился. Махнул на юг. Но он вернется. Он с Королем очень дружит.
– А с тобой?
– Со мной?..
Пауза. Должно быть, Разумов впервые в жизни задумался – дружба ли то, что связывает его с Плетневым.
– Знаете, мы с Арсением с пяти лет знакомы. В одном дворе жили. У него бабушка была очень хорошая. А потом она умерла… А дед… Ну, с дедом Сеньке плохо было…
Я снова взглядываю в окно. Галя сосредоточенно шьет. Она замечательно умеет слушать, это я и по себе знаю, и Разумову, видно, приятно при ней вслух разбираться в своих мыслях, в своем прошлом – давно я не видел его таким спокойным.
– Он обо мне всегда заботился, Сенька. Он никогда один куска не съест, всегда поделится. И он очень смелый. Даже отчаянный. Сколько раз его забирали в милицию! Ох, я боялся! А он всегда приходил назад. Соврет что-нибудь, уж не знаю, и отпускают его. Он… вы еще не знаете, какой! Он не хотел, чтоб я воровал. Он говорил – тебе нельзя! Вот хотите верьте, хотите нет, а я ни разу ничего не украл: Сенька не велел…