А в конце апреля пришла ко мне Софья Михайловна с «Правдой» в руках:
– Взгляните, Семен Афанасьевич.
Я взял газету. В ней было напечатано постановление ЦК ВКП(б) «О перегрузке школьников и пионеров общественно-политическими заданиями», и в нем предлагалось «немедленно прекратить проработку решений XVII съезда партии и вопросов марксистско-ленинской теории в начальной школе…»
– Вот вам и Екатерина Ивановна! – с гордостью сказала Софья Михайловна.
Я тоже гордился нашей Екатериной Ивановной. Да и как было не гордиться?
Однажды журналист, специально приехавший побеседовать с одним из опытнейших ленинградских педагогов, тщетно бился с нею целый день: она уверяла, что ей нечего рассказывать – работает, как все, да и только. Но мы-то видели и ценили ее работу, ее ясный ум и зоркий глаз. Она знала наших ребят, как может знать только очень любящая и внимательная мать, была по-настоящему добра – без тени сентиментальности, без тех ненавистных мне излияний и нежностей, которыми подчас отделываются от детей люди, неспособные на простую, деловую и не парадную доброту, на подлинно сердечную заботу. А учила она своих ребят так, что ученье быстро стало для них самым интересным делом в жизни и самой большой радостью. И уж если Екатерина Ивановна считала что-либо правильным, то не отступала ни на шаг, какими бы неприятностями ей это ни грозило.
…А в мае уже я принес Софье Михайловне «Правду» и сказал торжественно:
– Вот вам и Софья Михайловна!
Она стала читать – и ее всегда бледное лицо зарумянилось от удовольствия.
– Вот это действительно счастье, Семен Афанасьевич! – сказала она, поднимая глаза от газеты. – Вы даже не представляете, насколько теперь все пойдет по-другому. Помните наш разговор в августе, перед началом учебного года? А Елена Григорьевна?
Да, я помнил. А вот этот номер газеты с постановлением «О преподавании гражданской истории в школах СССР» сразу разрешал все наши затруднения, всё ставил на свое место. Да, нельзя преподносить ребятам абстрактные определения общественно-политических формаций, отвлеченные социологические схемы взамен конкретной и последовательной истории общества. Да, надо живо и интересно рассказывать им о событиях и фактах – связно, логично, век за веком, эпоха за эпохой, надо такими словами говорить об исторических деятелях, чтобы ребята видели их, как живых людей, как заставил их Владимир Михайлович увидеть Тиберия и Гая Гракхов.
Постановление делало учителя более уверенным в себе. Оно говорило: ты шел верным путем, твое чутье тебя не обмануло. Твои мысли не остаются без ответа, тебя слышат, думают над тем, что тебя тревожит. Работай, думай, делись своими сомнениями и своими находками – это не пройдет без следа, потому что твое дело – дело всего народа.
В постановлении о том, как надо преподавать в школе историю и географию, было все, над чем думали лучшие учителя и у нас, и в Ленинграде, и, наверно, по всей стране. Софья Михайловна писала в ЦК партии. Писал и Владимир Михайлович, и еще и еще шли письма от учителей – отовсюду. Из крупиц учительского опыта, из учительских раздумий и выросло это постановление.
В тот же вечер мы собрались в учительской, снова перечитали уже помятую, десятки раз в этот день переходившую из рук в руки «Правду», поговорили, посоветовались, как работать дальше.
Елена Григорьевна весь вечер молчала – упрямые люди не любят признаваться в том, что ошиблись. Но ведь постановление било ей не в бровь, а в глаз, и, перехватив взгляд Владимира Михайловича, я молча согласился с ним: она хорошо понимала это!
63. «ПРИШЕЛ ПРОВЕРИТЬ…»
«Здравствуй, Семен! Пишу тебе по поручению Антона Семеновича.
Недавно к нам в коммуну прислали паренька. Мы определили его в отряд к Зырянскому, он стал работать на заводе и учиться в третьей группе. Сейчас он перешел в четвертую, вернее – в четвертый: теперь ведь классы. Работает он неплохо, учится до сих пор без особого интереса. Мы видели – есть у него за душой какая-то недомолвка, чем-то он озабочен. На днях он нам рассказал, что приехал из Ленинграда, был одно время у тебя в детдоме, а потом ушел. Почему ушел, не сказал, а Антон Семенович не стал спрашивать. Сказал он еще такое: «Я про вашу коммуну от Семена Афанасьевича слыхал, но не верил. Вот пришел проверить».
«Проверил?» – спрашиваем.
«Проверил».
«Ну как, не врал Семен Афанасьевич?»
«Нет, не врал», – говорит.
Фамилия этого Фомы неверного Плетнев. Он все еще чем-то озабочен. Либо дружка оставил в твоем доме, либо по тебе скучает, уж не знаю. Но видно, что живет в нем тревога. Антон Семенович спрашивает: что ты посоветуешь?
Твой Николай».
Читал я письмо – и видел перед собою Антона Семеновича, коммуну, видел автора письма Колю Вершнева, большого моего друга, бывшего колониста, а теперь врача в коммуне, видел и «Фому» – Плетнева. Да, еще бы – конечно же, он с первого часа понял, что я не врал, что всё – как я рассказывал. Понял, как только переступил порог нашего дома-дворца, увидел лица коммунаров, увидел Антона Семеновича, наших учителей, завод…
Больше всего мне хотелось сейчас со всех ног кинуться в огород, где работали ребята, и крикнуть еще издали: «Король! Володя! Плетнев нашелся!» Но я сдержался.
– Костик, – кликнул я, высунувшись в окно, – отыщи Алексея Саввича и Екатерину Ивановну…
– И тетю Соню?
– И тетю Соню, да. Скорее, Костик!
Он затопал по дорожке, и через несколько минут все были в сборе. На счастье, и Владимир Михайлович подоспел, хотя в эти часы он почти не бывал у нас.
Я прочитал товарищам письмо Вершнева.
– Да, характер, – сказал Алексей Саввич. – Пошел проверять, не надувают ли его. Хотел написать Королю и Разумову: всё, мол, неправда, провели вас, нет такой коммуны…
– …и завода нет, ничего нет… Но, может быть, насчет этой «проверки» он придумал? – неожиданно перебила себя Екатерина Ивановна. – Сюда возвращаться не позволяло самолюбие, вот он и нашел такой обходный путь. Как по-вашему?
– И это возможно. Как же мы решим теперь? Может, напишем ему?
– Есть у меня мысль, – сказал Владимир Михайлович, – не знаю только, придется ли вам по душе. Мне кажется, еще кое-кому очень бы полезно поглядеть на коммуну имени Феликса Эдмундовича…
Король и Репин уехали в Харьков через два дня – уехали, ошеломленные до полной потери дара речи, увозя письмо, адресованное Антону Семеновичу. Разумов хворал, и поэтому мы не стали докладывать ему, куда отлучились ребята: ведь он по праву должен бы ехать вместе с ними. Я наспех сочинил какое-то объяснение, и он только сказал:
– Скучно без Короля…
Галя подолгу сидела у него в больничке, читала ему вслух. Она отлично ухаживала за больными, и я не раз говорил ей: «Тебе не педагогический бы кончать, а медицинский». – «Нет, мне еще мой педтехникум пригодится», – неизменно отвечала она.
– А что, Семен, – спросила она как-то (дело было дней через десять после отъезда Короля и Репина), – не по душе тебе Володя?
– Ты почему так думаешь?
– Да уж думаю…
– Пожалуй.
– А почему?
– Видишь ты, у него характер несчастного человека. А я этого не люблю. Вот возьми Петьку. Ну чем он счастлив? Семьи не знал, детство было тяжелое, а теперь погляди: живет и радуется. Всему радуется. От чистого сердца. А у Володи твоего барометр всегда показывает «пасмурно». Плохо это.
– А я думаю, – сердито сказала Галя, – плохо, когда хотят, чтоб все люди были на одну колодку. И еще плохо, когда смотрят поверху. А если посмотреть вглубь, так видно, что он хороший товарищ. Очень привязчивый и преданный.
Я попробовал было возразить: можно быть хорошим товарищем, привязчивым и преданным, и не вешая постоянно нос на квинту. Но тут мне вручили телеграмму: