До войны Коробкову по своей работе часто приходилось бывать в селах, он знал, как единоличники были недовольны сельсоветами, колхозами, всегда жаловались, что их притесняют, не дают жить, обижают. И сейчас, глядя на Акользина, он думал: «Наверно, Акользин недоволен советскими порядками и ждет лишь случая, чтобы перейти к противнику».
Но тут же Коробков отогнал от себя эту мысль: «Какое я имею право подозревать русского человека, крестьянина, в таком позорном намерении и заранее обрекать его на измену? Мне-то доверяют? С чего же исконно русскому бежать к немцам?» Чтобы отвлечь себя от мрачных мыслей, он громко заговорил:
– Послушай, Акользин, мы ведь с тобой одногодки, как же ты ухитрился в таком возрасте растерять зубы?
Акользин проглотил нежеваное, помолчал и голосом человека, страдающего одышкой, со свистом заговорил:
– Любой растеряет, ежели ему по зубам съездить кирпичом.
Солдаты весело настроились выслушать что-то забавное. А Коробков продолжал:
– Кто же тебе съездил и за что?
– Это сосед застал его у своей жены, – пошутил Лагутин.
– Да нет, собственная жена.
– Дрались, что ли?
– Нет, мы с ней никогда не дрались, все произошло на трудовом, так сказать, поприще.
– А именно?
Акользин с явной неохотой рассказал:
– За год до начала войны мы с женой заканчивали постройку нового дома. Все было готово. Большие застекленные окна радовали глаз, в доме стоял запах свежих сосновых досок и глины. Была осень, и мы теперь в теплом помещении сооружали печь, осталось вывести трубу на чердак, куда в потолке прорезано четырехугольное отверстие. Я забрался на чердак и, выглянув в отверстие распорядился: «Подавай мне кирпич, я буду складывать здесь для боровка, а потом уж будем заделывать отверстие». Жена наложила штабельком кирпич на табуретку, сама стала на другую табуретку и начала подавать мне кирпич. Поработали мы довольно долго, жена, видимо, устала и каждый кирпич подавала рывком, подбрасывая его к отверстию. А я подхватывал у нее из рук и укладывал вокруг себя. Потом подача кирпича прекратилась. Накладывает, думаю, на табуретку, а сам стал закуривать. Но вот уже и покурил, а она все не подает. Я стал злиться. «Ну и медлительная, терпения никакого нет, надо шугануть!» Выглянул из отверстия, только хотел крикнуть: «Что ты двигаешься, как черепаха? Давай поживей!» – как вдруг голова моя как будто треснула, в глазах пошли зеленые круги. Я потерял сознание. Оказывается, жена подбросила очередной кирпич и угодила острой гранью мне в подбородок: кирпич пробил насквозь нижнюю губу и вышиб сразу четыре зуба. Увидев мою окровавленную башку, жена свалилась с табуретки. Не знаю, через какое время я очнулся и увидел, что она, оттопырив свой зад, ползает по полу, пытаясь подняться, но не может. А мне показалось, что она хохочет и не может отдышаться. Собрав силы, я прошамкал:
– Смешно? Чуть не укокошила мужа – и смешно.
Жена с большим трудом села на полу и уставилась на меня, не понимая, о чем я говорю. А потом сама заговорила:
– За каким чертом ты высовывал свою морду в дыру? И всегда вот так, суешься везде, куда не надо.
Отлежались мы и только через неделю начали выводить боровок.
Вот этот-то случай и вспомнил Коробков 9 мая 1942 года, когда, покинув НП, отходили к расположению своей батареи, отступая от немцев. Они шли уже по ходу сообщения, который вывел разведчиков в балку с оврагом на дне. Четыре или пять фашистов преследовали их, однако догонять не спешили.
Группа Коробкова шла по самому дну оврага и при появлении немцев на бровке отстреливалась. Акользин прыгать в овраг не стал и шел по бровке оврага, отстав от группы метров на сто, как все, держа винтовку в руке. Коробков оглянулся и, заметив, что Акользин все больше отстает, махнул рукой: «Поспешай!» Акользин едва заметно отмахнулся: идите, мол, я догоню!..