Руки ласкали ее против моей воли. Алена не замечала моего состояния и возбуждалась все сильнее. Страсть слепа и глупа. Навязчива. Я лег на нее и проник. Без желания, по инерции. Надеялся, что удастся достичь оргазма без душевного контакта с лежавшей подо мной женщиной.
Со мной это часто случалось. Во время любви я погружался в виртуальные миры, обладающие гораздо большей силой реальности, чем сама реальность.
Совесть твердила: «Ты никогда никого не любил по-настоящему!»
Я пытался обороняться: «Не правда. Любил. И очень страстно. И наслаждался любимой. Но свежая страсть проходила, уступала место чему-то другому, и любовный акт превращался скорее в совместное музицирование, в дуэт, где главное содержание — не ты и не партнер, а нечто третье — музыка, написанная… кем? Кто этот композитор?»
— Ха-ха! — парировала совесть. — Отговорки и увертки. Привык сам себя развращать и даже стыдишься самому себе в этом признаться. Знаем мы и твоего композитора! Он у тебя между ног болтается! Кретин ты высокопарный и животное.
— Ты груба.
— Я — груба? Может быть, напомнить тебе, какие ты фантазии предпочитаешь?
— Лучше заткнись, и так жить тошно.
Любовный акт продолжался. Алена постанывала. Я совершал любовные движения, но был холоден, ни любовь, ни возбуждение не приходили на помощь. Передо мной стоял образ Москвы — Медузы Горгоны, я так и не оправился от свидания с родиной, был парализован. Не хотелось обижать своим равнодушием Алену. Она не заслужила этого.
Чем противнее было совокупление, тем быстрее я двигался. Хотя почти ничего не чувствовал. Моя подруга дернулась, задрожала, прервала ритм… Открыла свои прекрасные черные глаза. Бешено сжала меня бедрами, дернула головой. Захрипела.
В этот момент проклятая гэдээровская кровать с невыносимым скрежетом и треском сломалась под нами, и мы обрушились в бездну… И приземлились на ее колкие останки.
Удар был силен. У Алены на спине начал наливаться зловещей синевой синяк размером с ладонь. У меня болели колени и локти. Надо было вставать, в комнате было холодно.
Посмеялись, повздыхали. Пошли опять в кухню. Опять пили чай. Доели зефир в шоколаде.
Встреча с Шварцманом
Впервые я увидел Михаила Матвеевича Шварцмана в 1978 году. Мне было тогда 22 года, я только что закончил мехмат МГУ, работал в научно-исследовательском институте и рисовал каждую свободную минуту. Причем был твердо убежден, что делаю это гениально. Попасть к Шварцману было трудно. Он никого не хотел видеть и принимал только избранных из избранных. У меня нашлись добрые друзья, мне был назначен час, и я приехал с рюкзаком своих работ в пролетарский район, где в старом пятиэтажном доме недалеко от Кабельного завода жил Шварцман с женой. В коммуналке.
Когда я поднимался по скрипучей грязной лестнице на третий этаж, сердце билось в груди как испуганный щегол в клетке, я чувствовал, что судьба моя изменится раз и навсегда и возврата к прежнему не будет никогда.
Позвонил.
Шаги.
Дверь открыл человек небольшого роста. Черная курчавая борода, курчавые волосы. Лысеющий лоб как бы летящий вверх. Резкие, поразительно живые, смеющиеся глаза. Небольшие руки. Темная рубашка, темные штаны. Темные же сапожки.
— Проходите, сэр!
Боже, что за голос! Низкий, хриплый, играющий. Голос блистательно остроумного человека.
Один только раз он посмотрел на меня (мне показалось, что на меня смотрит херувим с огненными крыльями). Тут меня и осенило. Я сразу понял, что все мои работы — дрянь. Я стоял в замызганном московском коридоре, а через мои зрачки несся поток небесного огня.
Я понял, что сейчас увижу чудо, которое испепелит мою инфантильные идеи, изменит мою серую жизнь. Так и случилось. В большой гостиной Шварцманов я увидел рядами, как на церковном иконостасе, поставленные, доски размером примерно метр на полтора, покрытые странными, таинственными, прекрасными рисунками темперой. Это было так же чудесно, как впервые услышать ноктюрн Шопена, симфонию Малера или увидеть океан…
Излучение его картин и его личности было так велико, что я сразу же заболел лучевой болезнью, от которой излечился только через многие годы. Я долго пытался глупо и безуспешно подражать мастеру, не вникая в его метод, лишь вдохновляясь его формами. Это было мучительно, но стало для меня хорошей школой терпения. Позже я понял, что этот художник парит на недосягаемой высоте, пытаться взлететь туда — означает обжечь слабые крылышки и погибнуть. Я смирился со своим положением скромного художника без претензий, и мне сразу полегчало. Еще лучше стало, когда я наконец совсем отказался от художеств.