Выбрать главу

— Дедко Белоглаз идет! — закричала она пронзительно на всю избу. — Живой! Один!.. А девки нету с ним…

Бросив малых, мать птицей ринулась на непутевую дочку и влепила ей затрещину:

— Подь отсель, егоза!

Зарница мышью ринулась прятаться на печку…

А на другое утро не смогла оторвать головы от постели. Металась, холодная как лед, и молчала, только дышала часто-часто. Мать, первая травница на село, поила ее целебными сборами, и Зарница успокоилась — настолько, что женщина бросилась звать ведуна.

Белоглаз пришел под вечер. Боком протиснулся в полуземляной влазень, потоптался на пороге и, прошептав что-то домовому, подошел к девочке. Зарница лежала вытянувшись и почти не дыша. Только по дрожанию жилки на тонкой шейке можно было сказать, что девочка еще жива.

Нагнувшись над больной, Белоглаз долго молчал, испытующе глядя на заострившиеся скулы, тоненький нос, бледные, плотно сжатые губки и синие круги под глазами. Зарница не двигалась, когда он водил над нею руками, окуривал ее дымком травы материнки и осиновых корней. Потом он срезал прядку волос, спалил ее на угольках, долго смотрел на пепел…

Мать из своего угла следила за ворожбой. Притихли и младшие дети. В избе воцарилась тишина, и получилось, что все ясно слышали негромкие, словно в раздумье, слова Белоглаза:

— Всякому свой срок приходит. Потухнет и эта зорька… Не жилица она на свете белом — не вскакивать малой в поневу, не носить кики, не бывать в дому хозяйкой…

Четверо близняшек — два мальчика да две девочки — залились разноголосым ревом, словно только того и ждали и что-то поняли, жалея старшую сестренку. Мать же не дрогнула. Молча, глядя в пол сухими блестящими глазами, собрала ведуну в узелок кое-какой снеди, с поклоном проводила до двери, о чем-то пошепталась с ним, не поднимая взора, а прикрыв за ним дверь, так же спокойно подошла к окованному сундуку с портами, откинула крышку и достала рубашку старшего сына — мальчишка недавно вырос из нее, и одежку схоронили, пока не подрастут младшие сынки. Расправив рукава, подошла к неподвижно лежащей Зарнице и молча быстро — девочка не шевельнулась и не подняла век — переодела ее в одежду старшего сына. Потом убралась сама, надела расшитый летник, в котором выходила только на праздники, нанизала на пальцы жуковинья, на запястья — обручья, на шею — ожерелья, в которых когда-то красовалась на свадьбе перед молодым мужем, и, тряхнув головой, прошлась по избе от угла до угла в плясовой…

Когда пришли с поля отец и брат, мать вовсю плясала у постели умиравшей дочери. И, вставшие у порога, они не ведали, что и думать.

— Нет у меня доченьки Зарницы! — крикнула мать, задохнувшись. — Сынок есть младшенький, Зорькиным его звать!..

Неистовая пляска матери сделала свое дело. Зарница наутро пошла на поправку и дня через три уже поднималась, а еще через некоторое время бегала. Но с того дня девочку как подменили — напрочь забросила она девчоночьи забавы, все больше тянулась к мальчишкам, рвалась помогать отцу и брату в мужичьем труде и даже сердилась, если ее кликали как-то иначе, не Зорькиным. Мать и ругала, и совестила неразумную, и случаем била — ничего не помогало. Зарница-Зорькин начала входить в пору. Ее подружки на посиделки бегали — а она в лес, зверя бить. Ни шитью, ни стряпне так и не выучилась, на парней не глядела, одеться и нарядиться толком не умела. Зато ворочала хозяйство наравне с братом и отцом и так навострилась на охоте орудовать сулицей, рогатиной да топором, что когда сбежала из-под венца на заставу, назвавшись Зорькиным, то никто из кметей и не помыслил, что явилась к ним девка. Косу толстую Зарница прятала под шапкой, благо дело было зимой, а на вид это был парень как парень — высокий, жилистый да гибкий. Разве что усы пока не пробились да голосишко подкачал. Так что пока не прибежала под стену заставы плачущая мать да не стала слезно молить отпустить дочерь неразумную, ни один не догадался…

…Зарница прищурилась, сплевывая. Что толку поминать давно минувшее! Три лета минуло с той поры! И давно уже жила она вместе с воями — разве что в мыльню ходила с их женами да спала отдельно. А так — дружинник и есть. И даже не болит сердце о том, что, проводив двадцать третье лето, до сей поры она не нашла никого по сердцу. Да не нужно ей было все это! Сколько себя помнила — не нужно! Побратимы-кмети уже и подзуживать, и смешками перекидываться перестали — привыкли и смирились, что никому не удастся заставить ее взглянуть ласковее.