Сегодня уже не осталось границ, защищающих еврея от слияния с внешним миром. Поэтому всякий еврей сам проводит свои границы. Ему жаль от них отказываться. Как ни тяжко ему приходится в настоящем, будущее сулит ему сладостное избавление. И за внешней трусостью: когда еврей не замечает мальчишку, метнувшего в него камнем, и упорно не слышит обидного выкрика, — скрывается гордость того, кто уверен, что победа будет за ним, что без Божьего соизволения с ним ничего не случится и что никакой отпор не защитит так чудесно, как Божья воля. Не он ли с радостью восходил на костер? Что ему жалкий булыжник, что ему слюна бешеной псины? Презрение восточноевропейского еврея к безбожнику в тысячу раз сильнее презрения, обращенного в его собственный адрес. Чего стоит этот богатый барин, этот исправник, этот генерал и этот наместник — чего они стоят в сравнении с одним-единственным Божьим словом, одним из тех слов, какие еврей навек заключил в свое сердце? Желая барину здравствовать, он в душе смеется над ним. Что он знает, этот барин, об истинном смысле жизни! Даже если предположить, что он мудр, его мудрость скользит по поверхности вещного мира. Пусть он смыслит в законах, строит железные дороги, изобретает диковинные штуковины, пишет книги и ходит на охоту с царями. Чего это стоит в сравнении с крохотной черточкой в Священном Писании, с глупейшим вопросом желторотого мальчика, корпящего над Талмудом?
Еврею, который так думает, глубоко безразличен любой закон, сулящий ему личную и национальную свободу. От людей все равно ничего хорошего ждать не приходится. Отвоевывать что-либо у людей равносильно греху. Этот еврей — не «национальный», как таких называют на Западе. Он Божий еврей. Он не борется за Палестину. Сиониста, который жалкими европейскими средствами хочет воздвигнуть еврейство, перестающее быть таковым, ибо уже не ждет прихода Мессии и перемены настроения Бога, которая наверняка когда-нибудь случится, — сиониста этот еврей ненавидит. И самоотверженности в его высоком безумии не меньше, чем в отваге юных первопроходцев, возрождающих Палестину, — даже если одно ведет к цели, а другое — к уничтожению. Между этой ортодоксией и сионизмом, занятым в субботу прокладкой дорог, не может быть примирения. Хасиду и ортодоксу из Восточной Европы ближе христианин, чем сионист. Ибо последний хочет в корне изменить иудаизм. Он хочет, чтобы еврейская нация стала в чем-то похожей на европейские. Тогда у евреев, наверно, появится своя страна, но исчезнут сами евреи. Сионисты не замечают, что мировой прогресс разрушает иудаизм, что все меньше верующих выдерживают напор, что тают ряды благочестивых. Они смотрят на ход событий в еврейской жизни в отрыве от хода событий в мире. Они мыслят возвышенно и неверно.
Многие ортодоксы дали себя убедить. Они уже не видят в сбритой бороде отметины отщепенца. Их дети и внуки едут рабочими в Палестину. Их дети становятся депутатами от еврейской нации. Они ко многому притерпелись, со многим смирились, но не утратили веры в приход Мессии. Они пошли на уступки.
Непримиримой и ожесточенной остается лишь большая масса хасидов, занимающих внутри еврейства весьма примечательное положение. Западным европейцам они кажутся столь же далекими и загадочными, как вошедшие у нас нынче в моду жители Гималаев. Впрочем, научному изучению они поддаются трудней, ибо, в отличие от гималайцев и прочих беззащитных объектов европейского научного рвения, хасиды благоразумно успели составить себе представление о цивилизаторском верхоглядстве Европы, и каким-нибудь киноаппаратом, подзорной трубой или аэропланом их уже не удивишь. Но и будь они столь же наивны и гостеприимны, как все другие экзотические народы, заложники нашей исследовательской неуемности, — и тогда едва ли нашелся бы европейский ученый, готовый отправиться в экспедицию в страну хасидов. Евреи живут среди нас, в самой гуще, и считаются хорошо изученными. Тем не менее при дворе хасидского цадика можно увидеть не меньше всего любопытного и занятного, чем на каком-нибудь представлении индийских факиров.